К Юнгу вернулось самообладание. Он гладко солгал:
— Это карты неизвестно какого происхождения. Ко мне они перешли от отца, вывезшего их из Дагестана. Слушайте, Яков Адольфович. У меня есть примета (карты были собраны, и оба присели уже к столу), — если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, — мне должно тогда повезти за любым столом.
— Хорошо, — сказал Бронштейн. — Все мы игроки — чудаки. Делайте вашу игру. Закладываю в банк на первый случай, солнце и… хотя бы… луну…
Быстрыми, летающими движениями привычного игрока он сдал, как всегда в макао, на четыре табло и со скучающим видом приподнял свои три карты.
— Девять, — с не изменяющим игроку никогда, даже при игре в «пустую», удовольствием сказал он.
Юнг еле успел взглянуть на свои карты, т. е. на те, что покрывали предполагаемое первое табло. Он проиграл. У него было три.
V
Приглашая Бронштейна сыграть в «пустую», Юнг мысленно определил ставкой пять лет и два месяца с тем расчетом, что, выиграв, вернется он к особенно любимым в прошлом дням первых свиданий с Ольгой Невзоровой, девушкой, которая должна была стать его женой и которую взял от земли тиф. Проигрыш, наоборот, увлекал в неизвестное, может быть, к смерти. Последнее не беспокоило Юнга. Фантастическая жизнь клуба, где каждая битая ставка являлась, в виде малом и скудном, образом смерти, бесчисленным множеством этих отдельных потрясений, давно уже притупила инстинкт самосохранения; к тому же, как видели мы, Юнг сам желал самоубийственного конца.
У карт не было крапа. Когда они, в числе трех, веером легли перед ним, — в блестящей черноте их, отражавшей, словно водами глубокой пропасти, свет люстры, появились, двигаясь, несколько тихо мерцающих точек. Особым, глубинным и безотчетным знанием Юнг понимал, что точки эти — те годы, которые он поставил. Девятка Бронштейна бросила ему в горло первый комок спазмы. Странные подобия гримасы мысли сопровождали движение его руки, когда он открыл свои три карты.
Юнг повернулся на бок. Все тело нестерпимо ныло, как бы просило уничтожения раздражающих прикосновений одеяла и тюфяка. Прикрученная на круглом столе лампа горела больным светом. В кресле спала сестра милосердия, полнолицая, рябая женщина. Голова ее низко опустилась на грудь, производя такое впечатление, как будто сестрица всматривается в собственные очки.
Ворочаясь, Юнг задел локтем склянку с лекарством: звонко ударившись о стакан, она разбудила дремавшую женщину.
— Глупости… некуда-с… — забормотала она спросонок и очнулась. Что вам? Пить? Беспокойно, может? — спросила она привычно заботливым голосом. — А вы хорошо спали нынче, поправитесь, видно.
— Да. В середине ночи проснулся, — не замечая ее смущения, сердито сказал Юнг. — Смерть идет… Плохо мне.
— Больные все мнительны, — сказала сестрица. — Не такие на моих глазах выздоравливали.
— А, ну вас, — с отчаянием прошептал Юнг и закрыл глаза.
Вчера вечером с тонкостью интуиции, присущей тяжелобольным, он видел по напряженному лицу доктора, что дело плохо. Различные воспоминания с беспорядочной яркостью пробегали в его тоскующей голове. Между прочим, он вспомнил, как был пять лет тому назад клубным арапом, вспомнил подробности некоторых вечеров, но далее того сила воспоминаний гасла, оставляя значительный промежуток неопределенных туманностей, как это часто бывает у людей слабой или рассеянной памяти; так называемый «провал» лежал между текущим моментом и тем, когда он решил идти топиться.
Вдруг Юнг вспомнил о картах. Они лежали под его подушкой. Сознание его не шло дальше возможности очутиться с помощью их в небытии или в новых (старых?) условиях. Оно и не могло идти дальше: магическая игра являла действительность столь опрокинутой, отраженной в себе и послушной необычайному, что Юнг бессильно поморщился. Он хотел быть с Ольгой Невзоровой или не быть совсем.
— Юлия Петровна, — слабым голосом сказал он, — подвиньте мне, пожалуйста, столик.
— Чего вы надумали еще? Лежите, лежите себе!
— Да ну, подвиньте.
Она поспорила еще, но исполнила наконец его желание. Юнг с трудом приподнялся на локте, положив перед собой колоду. По причине слабости, а также чтобы избежать вопросов и любопытных взглядов сестры милосердия, в случае если бы она принялась рассматривать карты, Юнг задумал упрощенную игру в «кучки». В игре этой — если играют двое — колода делится крапом вверх на две равных или неравных половины. Каждый выбирает, какую хочет, выигрывает тот, чья нижняя карта старше нижней карты противной «кучки».
Очки Юлии Петровны с беспокойством и удивлением следили за его действиями.
Юнг стал медленно приподнимать «кучку», лежавшую ближе к нему. «Десять лет… десять лет и четыре месяца», — мысленно твердил он.
— Ах! — дико закричал он, увидев в то же мгновение против короля второй «кучки» свою пиковую десятку. Все кончилось.
Глеб Успенский
Скучающая публика
Отрывок
— Что это, господа, скучно как? Хоть бы в «дураки» с кем-нибудь поиграть!
Эти слова громко, так сказать, во всеуслышание всей публики, наполнявшей крытую палубу парохода, проговорил какой-то черномазый мужик, видом артельщик; всё время он лежал на полу, ничком, уткнувшись растрепанной черной головой в красную подушку, и вдруг поднял голову, сел, стал торопливо царапать руками свои спутанные волосы и, в то же время, сделал вышеприведенное громогласное воззвание. А точно, на пароходе было скучненько. Жара палила, река была пустынна, берега скучны, промежутки между остановками продолжительны. Палубная публика, проснувшаяся вместе с восходом солнца, успела уже умыться, напиться чаю, потолковать и вновь, от нечего делать, укладывалась на старые места, — укладывалась не спать, а так, полежать. Жарко было от палящего солнца, от раскаленной пароходной машины, от раскаленной пароходной кухни…
— А что, в самом деле? — быстро вскакивая с лавки, стоявшей около борта, отозвался издалека другой палубный пассажир. Это был человек небольшого роста, в сюртуке, надетом на русскую рубашку, гладко выбритый. Что-то напоминавшее трактирного лакея было в этой фигуре.
— Ребята! — вновь воззвал мужик, похожий на артельщика, продолжая сидеть на полу, — нет ли у кого карт на подержание?
— За прокат отдадим! — прибавил тоже во всеуслышание и лакей. — Уже наверно у кого-нибудь да есть… Слышите, что ль, почтенные?..
— Эй ты, любезный! нет ли в буфете у хозяйки?.. Спросико-сь!
— Какие карты! — нехотя ответил буфетный слуга, пробираясь с чайным прибором и шагая через головы и ноги лежавшей на полу публики.
Лакей, первый отозвавшийся на приглашение артельщика, соскочил с своей лавки, проворно пересел на пол и, похлопывая артельщика по спине, как старого знакомого, говорил:
— Так как же, любезный? Хлопочи. Надо как-нибудь время коротать.
— Нет! Бог с ними и с картами! — проговорил новый пассажир, появляясь откуда-то около артельщика и лакея.
Это был совершенно приличный молодой человек, неизвестно какой профессии и какого звания. На нем была вполне приличная шляпа котелком, вполне приличное летнее пальто, надетое поверх русской рубашки голубого цвета, вышитой, очевидно, женскими руками. И говорил он, и держался, и глядел вполне прилично и благообразно.
— Я много на картах потерял! — продолжал он. — Меня однажды, так же вот на пароходе, на пятьсот рублей жулики обчистили, так я с тех пор даже боюсь и смотреть на карты…
— Что вы! Мы не жулики! По пятачку проиграем — велика беда! — ответил ему лакей. Присаживайтесь!
— Сначала-то всегда так по пятачку, а потом и пойдешь выкладывать зря, сколько рука захватит в кармане…
— Это, любезный, как играть и с кем. Вот от чего зависит. Коли у меня в кармане три гривенника, так уж я не вытащу на кон ста рублей! — прибавил и артельщик.
— Конечно, я игрывал на большую… Ну, обжегся и побаиваюсь.
— Ну, чего там, Господи помилуй… По большой! С нашим братом этого нельзя; у нас тоже каждая копейка трудовая… Уж не оставляйте компании…
— Разве что от скуки… Да вот карт-то нету…
— Надо раздобывать! Что ж, почтенные, нет ли у кого какой колодишки?
— Что дадите за прокат? — опять неведомо откуда появляясь, проговорил четвертый палубный пассажир. На этот раз пассажир представлял из себя чистейший тип голи и рвани кабацкой. Толкаясь, от нечего делать, то там, то сям по пароходу, я уже давно заметил эту рваную фигуру; еще с вечера эта фигура сидела на палубе третьего класса у столика, пила водку и беспрерывно разглагольствовала о чем-то протестующим тоном; косушка водки и селедка с самого утра не сходили со столика, перед которым заседала фигура рваная, небритая, немытая, в опорках и какой-то кацавейке и в сплюснутом на затылке картузе. По-видимому, человек этот был горький пьяница: он пил, ничего не ел и, в то же время, твердо держался на ногах, — «припился», как утверждают знатоки питейного дела.