Нет, было бы в тысячу раз хуже, если бы ее — хотя она осуждала и, вероятно, презирала Бофорта — привлекло то, что выгодно отличало его от остальных окружавших ее мужчин: его знание двух континентов и высшего общества обоих, его короткое знакомство с художниками, актерами и прочими знаменитостями, его презрение к местным предрассудкам. Бофорт был вульгарен, он был необразован и спесив, но обстоятельства его жизни и известная природная сметливость делали его собеседником более занятным, нежели многие мужчины, превосходившие его в нравственном и общественном отношении, чей горизонт, однако, был ограничен Бэттери и Центральным парком. Ведь любая женщина, которая явилась из большого мира, не могла не увидеть этого различия и не плениться им.
Госпожа Оленская в приступе гнева сказала Арчеру, что они говорят на разных языках, и молодой человек знал, что во многом она права. Бофорт же прекрасно понимал все тонкости ее наречия и бегло на нем изъяснялся; его образ мыслей, его манера, его убеждения были всего лишь грубой копией тех, что так ясно проявились в письме графа Оленского. На первый взгляд, это могло бы поставить Бофорта в невыгодное положение перед женою графа, но Арчер был слишком умен и потому не мог предположить, будто молодую женщину, подобную Эллен Оленской, непременно должно отталкивать все то, что напоминало ей о прошлом. Она могла думать, что это ей глубоко отвратительно, но то, что манило ее прежде, могло манить и теперь, хотя, быть может, и против ее воли.
Так, изо всех сил стараясь сохранить беспристрастие, молодой человек рассматривал положение Бофорта и его жертвы. Он действительно стремился ее просветить, и порой ему казалось, будто она только и ждет, чтобы ее просветили.
В тот вечер он распаковал присланные из Лондона книги. В ящике было множество вещей, которых он с нетерпением ожидал, — последний труд Герберта Спенсера,[119] новый сборник несравненных новелл Ги де Мопассана[120] и роман под названием «Мидлмарш»,[121] вызвавший недавно любопытные отклики. Ради этого пиршества он отказался от трех приглашений на обед, однако, перелистывая страницы с чувственной радостью знатока, едва ли понимал, что читает, и книги одна за другою валились у него из рук. Внезапно он наткнулся на томик стихов, который заказал, прельстившись его названием «Дом жизни».[122] Открыв его, он погрузился в атмосферу, какой ему еще не доводилось дышать в книгах, — горячая, пряная и в то же время невыразимо нежная, она придавала новую, тревожную прелесть самым простым человеческим страстям. Всю ночь ему чудился на этих волшебных страницах образ женщины с лицом Эллен Оленской, но наутро, когда он проснулся, поглядел на коричневые каменные дома по другую сторону улицы, вспомнил о своем письменном столе в конторе мистера Леттерблера, о семейной скамье в церкви Милости господней, час, проведенный в парке Скайтерклиффа, показался ему таким же бесконечно далеким от действительности, как и его ночные видения.
— О, боже, как ты бледен, Ньюленд! — воскликнула Джейни за утренним кофе, а миссис Арчер добавила: — Ньюленд, милый, я давно заметила, что ты кашляешь. Надеюсь, ты не переутомился?
Обе дамы были убеждены, что под железным ярмом старших партнеров жизнь молодого человека проходила в невыносимо тяжких трудах, он же никогда не считал нужным их в этом разуверять.
Следующие два-три дня тянулись невыносимо долго. Повседневность горечью отдавала у него во рту, и порой ему казалось, будто он заживо погребен под глыбой собственного будущего. Он ничего не слышал ни о графине Оленской, ни об «изумительном домике», и, хотя он как-то встретил Бофорта в клубе, они всего лишь молча кивнули друг другу через стол для игры в вист. Лишь на четвертый вечер, возвратившись домой, он нашел записку: «Приходите завтра попозже. Я должна объяснить Вам. Эллен». Этим содержание записки исчерпывалось.
Молодой человек был приглашен на обед; чуть улыбнувшись французскому обороту речи, он сунул записку в карман. После обеда он отправился в театр и лишь после полуночи, вернувшись домой, снова вытащил послание госпожи Оленской и несколько раз подряд медленно его перечитал. Ответить на него можно было несколькими способами, и, не смыкая глаз всю ночь, он тщательно обдумал каждый. Наутро он наконец остановился на одном — сунул в саквояж кое-что из белья и платья и сел на пароход, который в тот же день отправлялся в Сент-Огастин.
Когда Арчер по песчаной главной улице Сент-Огастина подошел к дому мистера Велланда и увидел стоящую под магнолией Мэй, в волосах которой сияло солнце, он никак не мог понять, почему так долго откладывал свой приезд.
Здесь была правда, здесь была реальная действительность, здесь была его жизнь, а он, воображавший, будто презирает бессмысленные запреты, боялся оторваться от своего письменного стола из-за того, что кто-то может осудить его неурочный отпуск!
Ее первые слова были; «Ньюленд, что-нибудь случилось?», и ему пришло в голову, что было бы гораздо «женственнее», если бы она тотчас прочла в его глазах, зачем он приехал. Но когда он ответил: «Да, я почувствовал, что должен вас видеть», заливший лицо Мэй радостный румянец растопил ее холодноватое удивление, и он понял, как легко его будут прощать и как быстро улыбка снисходительного семейства сотрет из его памяти мягкое неодобрение мистера Леттерблера.
Несмотря на ранний час, главная улица была неподходящим местом для непринужденных приветствий, и Арчер мечтал остаться наедине с Мэй, чтобы излить всю свою нежность и нетерпение. До позднего завтрака Велландов оставался еще целый час, и, вместо того чтобы пригласить его в дом, она предложила прогуляться в старую апельсиновую рощу за городом. Мэй только что каталась на лодке, и солнечные лучи, игравшие на легкой речной зыби, казалось, поймали ее в свою золотую сеть. На фоне загорелых щек растрепавшиеся волосы блестели как серебряные нити, а глаза в своей юной ясности казались светлыми, почти прозрачными. Когда она широким мерным шагом шла рядом с Арчером, лицо ее своей невозмутимой безмятежностью напоминало лицо мраморной статуи какой-нибудь юной амазонки.
Для напряженных нервов Арчера это видение было столь же целительно, сколь голубое небо и тихая река. Они сели на скамейку под апельсиновыми деревьями, и Арчер обнял и поцеловал Мэй. Поцелуй был как глоток холодной воды из освещенного солнцем родника, но объятие оказалось, по-видимому, крепче, чем он думал, потому что лицо Мэй залилось краской и она отпрянула, словно в испуге.
— Что с вами? — улыбаясь, спросил он, и, удивленно взглянув на него, она ответила:
— Ничего.
Оба смутились, и Мэй высвободила свою руку. Это был единственный раз, когда он поцеловал ее в губы, если не считать мимолетного поцелуя в зимнем саду Бофорта, и он заметил, что она взволновалась и утратила свое мальчишеское хладнокровие.
— Расскажите, что вы здесь делаете, — сказал он и, закинув руки за голову, надвинул шляпу на глаза, чтобы прикрыть их от слепящего солнца. Навести ее на разговор о знакомых и простых вещах было простейшим способом не мешать независимому ходу своих мыслей, и он сидел, внимая бесхитростной хронике купаний, прогулок под парусами и верхом и порою танцев в скромной гостинице, когда в порту бросал якорь военный корабль. В гостинице живут приятные люди из Балтиморы и Филадельфии и, кроме того, приехала на три недели семья Селфриджа Мерри, потому что Кейт перенесла бронхит. Они хотят устроить на пляже теннисный корт, но ракетки есть только у Кейт и Мэй, а остальные вообще никогда не слышали о теннисе.
Все это отнимает уйму времени, и она успела только перелистать отпечатанный на веленевой бумаге томик «Сонетов, переведенных с португальского»,[123] который Арчер прислал ей неделю назад, но зато она учит наизусть стихотворение «О том, как принесли добрую весть из Гента в Аахен»,[124] потому что это — одно из первых стихотворений, которые он ей читал, и она смеясь сообщила ему, что Кейт Мерри даже понятия не имела о поэте по имени Роберт Браунинг.
Вскоре она вскочила, воскликнула, что пора завтракать, и они поспешили к ветхому домику с некрашеным крыльцом и неподстриженной живой изгородью из свинчатки и красной герани, в котором Велланды обосновались на зиму. Мистер Велланд, как истый домосед, избегал неряшливых, лишенных элементарных удобств южных гостиниц, и его супруге приходилось из года в год ценой неимоверных усилий и баснословных затрат наскоро налаживать хозяйство с помощью недовольных нью-йоркских слуг и нанятых на месте негров.
«Доктор требует, чтобы муж чувствовал себя как дома, иначе он будет нервничать и климат не пойдет ему на пользу», — каждую зиму объясняла она исполненным сочувствия филадельфийцам и балтиморцам.