— Эти люди обманывают себя, — сказал Роджер Чиллингуорс несколько горячее обычного и слегка погрозил пальцем. — Они страшатся позора, который по справедливости должен быть их участью. Любовь к людям, ревностное благочестие — кто знает, живут ли в сердцах эти святые чувства одновременно с порочными помыслами, которым грех отпер дверь, чтобы они в свою очередь размножали дьявольское семя? Но если грешники хотят воздать хвалу богу, пусть не поднимают к небесам нечистые руки! Если хотят послужить людям, пусть принудят себя к покаянному унижению, доказав тем самым существование и могущество совести! О мой мудрый и благочестивый брат, не хочешь ли ты убедить меня, что славе господней и людскому благоденствию лицемерие нужнее, чем святая истина? Поверь мне, эти люди обманывают себя!
— Может быть, и так, — равнодушно ответил молодой священник, словно не желая продолжать несвоевременный или неуместный спор; он обладал редким умением уклоняться от любых разговоров, слишком сильно затрагивавших его впечатлительную и нервную натуру. — А теперь я хотел бы спросить у моего искусного врача, действительно ли он считает, что его трогательная забота о моем немощном теле пошла мне на пользу?
Не успел Роджер Чиллингуорс ответить, как с кладбища, расположенного рядом с их домом, донесся звонкий и неудержимый детский смех. Невольно выглянув в открытое окно, — дело происходило летом, — священник увидел Гестер Прин, которая вместе с маленькой Перл шла по тропинке между могилами. Перл была прелестна как утро, но ею владел один из тех приступов злобного веселья, во время которых она становилась совершенно недоступна жалости и состраданию к людям. Сперва она непочтительно перескакивала с одной могилы на другую, потом, добравшись до широкого, плоского, украшенного гербом надгробья какого-то почтенного поселенца, может быть самого Айзека Джонсона, начала на нем плясать. В ответ на материнские просьбы и приказания вести себя как следует маленькая Перл остановилась и начала обрывать колючки с высокого куста репейника, росшего возле могилы. Набрав горсть, она расположила их по линиям алой буквы на платье матери, к которому колючки, как и следовало ожидать, сразу же прицепились. Гестер не стала их отцеплять.
В эту минуту Роджер Чиллингуорс подошел к окну.
— Этому ребенку неизвестны правила поведения и уважение к старшим, он не считается ни с какими человеческими обычаями и взглядами, правильными или неправильными, — мрачно улыбаясь, сказал он не то самому себе, не то собеседнику. — Я однажды наблюдал, как в Спринг-лейн она обрызгала губернатора водой из корыта для скота. Объясните мне, пожалуйста, что она такое? Злобный бесенок? Способна ли она любить кого-нибудь? Есть ли в ней разумное, доброе начало?
— Нет, если не считать свободы, проистекающей от нарушенного закона, — негромко ответил мистер Димсдейл, словно размышляя вслух. — А способна ли она на что-нибудь хорошее, не знаю.
Девочка, очевидно, услышала их голоса, потому что, взглянув в окно, она сверкнула улыбкой, капризной, насмешливой и веселой, и бросила колючку в преподобного мистера Димсдейла. Священник, вздрогнув, непроизвольным нервным движением отстранился от игрушечного снаряда. Заметив его испуг, маленькая Перл в буйном восторге захлопала в ладоши. Гестер Прин также невольно взглянула наверх, и все четверо — ребенок и взрослые — молча смотрели друг на друга, пока Перл не засмеялась и не закричала:
— Мама, уйдем отсюда! Уйдем, или тот черный старик схватит тебя! Священника он уже поймал! Уйдем, мама, или он схватит и тебя! А вот маленькую Перл ему не схватить!
И она увела мать от окна, прыгая, приплясывая и необузданно резвясь между холмиками, под которыми лежали мертвецы, словно не имела ничего общего с ушедшими и погребенными поколениями и не желала признавать свое родство с ними. Казалось, Перл была создана из нового, иного материала, чем остальные люди, и волей-неволей приходилось прощать все ее дикие выходки, позволяя ей жить по своей, а не по общей мерке.
— Вот женщина, — помолчав, заметил Роджер Чиллингуорс, — которая, каковы бы ни были ее проступки, отнюдь не делает из своего греха тайны, столь мучительной, по вашему мнению, для грешника. Вы считаете, что алая буква на груди облегчает жизнь Гестер Прин?
— Да, считаю, — ответил священник. — Однако ручаться не могу. Во взгляде этой несчастной Гестер Прин проскальзывает боль, которую я предпочел бы не видеть. И все же мне кажется, что страдальцу легче, когда он может свободно проявить свое страдание, как эта бедная женщина, нежели когда он принужден таить его в глубине сердца.
Они опять помолчали, и врач снова принялся разбирать и сортировать собранные им травы.
— Вы спрашивали мое мнение, — сказал он наконец, — о вашем здоровье.
— Да, я очень хотел бы знать его, — ответил священник. — И прошу вас, говорите прямо, даже если дело идет о смерти.
— В таком случае я буду до конца откровенен, — сказал врач, продолжая возиться с травами, но украдкой поглядывая на мистера Димсдейла. — Вы больны странным недугом, но странен он не сам по себе, не по своим внешним проявлениям; во всяком случае не по тем симптомам, которые были доступны моему наблюдению. Я повседневно присматривался к вам, много месяцев следил за переменами в вашем внешнем облике и пришел к выводу, что хотя вы и тяжко больны, однако не настолько, чтобы образованный и внимательный врач потерял надежду вас вылечить. Это очень трудно объяснить, но ваша болезнь мне и понятна и одновременно непонятна.
— Вы говорите загадками, мой ученый друг, — ответил священник, бледнея и украдкой поглядывая в окно.
— Что ж, скажу прямее, — продолжал врач, — и умоляю, сэр, простить меня, если вас обидит вынужденная обстоятельствами прямота. Позвольте мне, в качестве вашего друга, в качестве человека, отвечающего, волею провидения, за ваше здоровье и жизнь, спросить вас, все ли явления, сопровождающие этот недуг, откровенно изложены и объяснены мне?
— Как вы можете сомневаться в этом? — спросил мистер Димсдейл. — Было бы непростительным ребячеством позвать врача и скрыть от него болезнь!
— Значит, вы заверяете меня, что я знаю все? — медленно произнес Роджер Чиллингуорс, впиваясь в лицо священника взглядом, в котором светилась напряженная и сосредоточенная мысль. — Пусть будет так! Но ведь тот, кому открыто только внешнее, физическое недомогание, лишь наполовину понимает болезнь, которую призван лечить. Телесное заболевание, рассматриваемое нами как независимое явление, может в конечном счете быть лишь признаком душевного недуга. Еще раз прошу прощения, дорогой сэр, если в моих словах содержится хотя бы тень чего-нибудь обидного. Вы, сэр, больше чем кто-либо другой, кажетесь мне человеком, чье тело находится в теснейшей связи с душой, можно сказать — проникнуто ею, воплощает эту душу и служит ей орудием.
— Тогда мне больше не о чем спрашивать, — вставая с некоторой поспешностью, сказал священник. — Ведь вы не занимаетесь лечением душ!
— И поэтому болезнь, — продолжал Роджер Чиллингуорс, который, не меняя тона и не обращая внимания на слова мистера Димсдейла, встал с места и загородил дорогу бледному, исхудалому священнику своей низкорослой, мрачной и безобразной фигурой, — болезнь или, если так можно выразиться, язва в вашей душе немедленно скажется и на телесной оболочке. Вы хотите, чтобы врач вылечил телесный недуг? Но это станет возможно лишь после того, как вы откроете ему рану или тайное страдание вашей души!
— Нет! Не тебе! Не земному врачу! — страстно воскликнул мистер Димсдейл, глядя прямо в лицо старому Роджеру Чиллингуорсу сверкающими, гневными глазами. — Не тебе! Если у меня больна душа, я предамся в руки единственного врачевателя душ! Он вылечит меня, если такова будет его воля, или убьет! Пусть свершится его мудрый и справедливый приговор! Но кто ты такой, чтобы вмешиваться в это дело? Чтобы становиться между страдальцем и его господом?
Неистово взмахнув руками, он выбежал из комнаты.
— И все-таки я сделал правильный ход, — пробормотал Роджер Чиллингуорс, с невеселой улыбкой глядя ему вслед. — Ничего не потеряно. Мы снова будем друзьями. Но до какой степени этот человек в плену у страсти и не владеет собой! Так, видно, было и с другой страстью. Какие безумства совершил, повинуясь страсти, этот благочестивый мистер Димсдейл!
Возобновить дружеские отношения на прежних основаниях и в прежних пределах было делом нетрудным. Проведя несколько часов в уединении, молодой священник понял, что больные нервы толкнули его на недостойную вспышку гнева и что в словах старого врача не содержалось ничего, могущего служить для нее поводом или извинением. Он сам дивился резкости, с которой оттолкнул друга, когда тот, во исполнение своего долга и его, мистера Димсдейла, прямой просьбы, хотел помочь болящему. Движимый угрызениями совести, священник, не теряя времени, полностью признал свою неправоту и попросил доброго старика продолжать лечение, которое хотя и не восстановило здоровья, но, по всей вероятности, продлило до этого часа его хиреющую жизнь. Роджер Чиллингуорс охотно согласился и по-прежнему оказывал мистеру Димсдейлу врачебную помощь, действительно влагая в это все свое искусство, но после каждого осмотра больного уходил от него с загадочной и недоуменной улыбкой. Этой улыбки никогда не было в присутствии мистера Димсдейла, но она немедленно появлялась, стоило старику выйти из комнаты священника.