Хладнокровно обдумав его слова и намерения, я пришел к выводу, что он не столь виновен, сколь легкомыслен и опрометчив, ибо не понимает, что раз у него не было уверенности в происхождении Теофеи, то прежде, чем решиться на брак с нею, он должен был окончательно устранить эти сомнения. К тому же я не мог обвинять его в попытке завладеть сердцем девушки, ибо о моих притязаниях на него он ничего не знал. Поэтому, отнюдь не запугивая и не попрекая его, я старался только доказать наивность его плана. Под конец я обещал ему — а на это он уже никак не рассчитывал — еще раз попытаться выяснить у его отца истину относительно рождения Теофеи; я пожелал ему скорейшего выздоровления, дабы он мог привести ко мне господина Кондоиди, с которым я хотел объясниться не иначе, как в его присутствии. Такое обещание, а также доброта, с какою я нарочно обращался с ним, способствовали его выздоровлению больше всех снадобий.
Все обещанное я собирался выполнить, но делал я это не ради него, — все мои помыслы были обращены к Теофее. Представлялся отличный случай испытать Кондоиди, припугнув его женитьбой сына. Я уже обдумал этот план и до сих пор не решаюсь признаться, какие надежды я на него возлагал. Спустя несколько дней, показавшихся нетерпеливому Синесию бесконечно долгими, он явился ко мне и сказал, что чувствует «себя достаточно здоровым, чтобы возвратиться в город.
— Так приведите же ко мне вашего отца, — сказал я, — но ни в коем случае не говорите ему, с какою целью я желаю с ним повидаться.
Вечером они приехали в Орю.
Я встретил господина Кондоиди почтительно и сразу же перешел к причинам, побудившим меня отослать к нему его сына.
— В какое же положение вы нас поставили, — сказал я. — Ведь не открой я случайно намерений Синесия, нас могли бы обвинить в страшном преступлении. Он намерен жениться на Теофее. Подумайте, можете ли вы дать согласие на этот брак.
Старик сначала несколько растерялся. Но, тотчас же, взяв себя в руки, он поблагодарил меня за то, что я сдержал безрассудное увлечение сына.
— Я подготовил для него партию, куда более подходящую его положению, чем девушка, единственное преимущество которой заключается в том, что она имеет честь состоять под вашим покровительством, сказал он.
Я настаивал на своем и обратил его внимание на то, что, пожалуй, он не всегда будет властен противиться пылкой страсти юноши.
Он холодно ответил, что для этого он располагает верными средствами; затем хитрый грек перевел разговор на другую тему и больше часа уклонялся от всех моих попыток вернуться к основному вопросу. Наконец, весьма учтиво распрощавшись со мною, он велел сыну следовать за ним, и они отправились в обратный путь.
Несколько дней спустя, удивляясь, что о Синесии нет ни слуху ни духу, я из любопытства послал в Константинополь слугу, приказав разузнать, в каком состоянии его рана. Отец юноши, узнав, что справляются от моего имени, просил поблагодарить меня за внимание и лукаво добавил, что я могу больше не беспокоиться о женитьбе его сына, ибо он отослал его под надежным присмотром в Морею и уверен, что юноше не удастся бежать из дома, в котором он приказал его запереть. У меня хватило доброты, чтобы пожалеть об этой суровой мере. Теофея тоже пожалела его. Я ни от кого не скрывал этой новости, и рыцарь, огорченный бедой своего друга даже более, чем я ожидал, принял решение, которое он от нас тщательно скрыл. Под предлогом, будто ему надо съездить в Рагузу для получения денег по векселям, он взялся за освобождение Синесия, и опасности, которым он по дружбе подверг себя, вскоре дали нам самое высокое представление об его благородстве.
Я не скрыл от Теофеи хлопот, которые вновь предпринял, чтобы тронуть сердце ее отца. Неудача не особенно огорчила ее, и мне было очень приятно, когда она сказала, что я настолько добр к ней, что она никогда и не заметила бы, что у нее нет отца. Чего бы только ни сказал я ей в ответ на этот знак благодарности, если бы дал своему сердцу свободу изъясняться? Но, верный самому себе, я ограничился выражением отцовской нежности и стал уверять ее, что всегда буду относиться к ней как к своему детищу.
Бедствие, постигшее одновременно Константинополь и соседние страны, окончательно убедило меня в том, насколько я дорог Теофее. Распространилась опасная лихорадка, от которой долгое время не могли найти лекарства. Я заболел ею. Прежде всего я распорядился, чтобы меня перенесли во флигель в моем саду, и запретил входить туда кому бы то ни было, кроме моего лекаря и камердинера. Эта мера предосторожности объяснялась человеколюбием, но в то же время мною руководила и предусмотрительность, ибо я не мог бы избавить дом от заразы, если бы она передалась челяди. Однако ни мое распоряжение, имевшее в виду, в частности, Теофею, ни боязнь заразиться не помешали Теофее прийти ко мне. Не считаясь со слугами, она пришла во флигель и стала заботливо ухаживать за мной. Она тоже заболела. Ни мольбы мои, ни настояния, ни жалобы — ничто не могло заставить ее уйти. В прихожей ей поставили кровать, и, как ни была она сама больна, она с неизменной заботливостью пеклась обо мне.
Какими только чувствами не полнилось мое сердце после нашего выздоровления! Силяхтар, знавший о моем недуге, дружески навестил меня, как только счел это уместным. Сердце его не было спокойно. Дни, когда он не приезжал в Орю, он употребил на то, чтобы преодолеть свою страсть, чувствуя, что она так и не принесет плодов. Но когда я рассказал ему о нежной заботе, проявленной Теофеей в отношении меня, он очень смутился и покраснел, выдав тем самым свою жгучую ревность. Всю остальную часть нашей беседы он волновался и дергался. А когда настало время расстаться, он, не считаясь с тем, что из-за слабости мне не следовало бы выходить из дому, просил пройтись вместе с ним по саду. Я не заставил упрашивать себя. Несколько шагов мы прошли молча, потом он сказал запальчиво:
— Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо.
Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно.
— Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом.
Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл.
— Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия?
Я спокойно прервал его:
— Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю.
Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева.
— Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами.
Он не дал мне времени ответить.
Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные.