— В чем же дело? — спросил его Палмер, глядя на Терезу.
— Не знаю, — ответила она твердо. — Я сейчас сказала ему, что мы уезжаем, с тем чтобы обвенчаться. Он в большом горе. Он, видимо, думает, что мы скоро его забудем. Скажите ему, Палмер, что, где бы ни были, мы всегда будем любить его.
— Он просто избалованное дитя! — возразил Палмер. — Он ведь знает, что я не меняю своего слова и что важнее всего для меня ваше счастье. Неужели нам придется взять его в Америку, чтобы он перестал горевать и доводить вас до слез, Тереза?
Эти слова были произнесены тоном, который трудно было бы определить. В нем был и оттенок отеческой ласки, и примесь какой-то глубокой и непреодолимой досады.
Тереза поняла. Она спросила шаль и шляпу и сказала Палмеру:
— Мы пойдем обедать в кабачок. Катрин ждала меня одну, и на двоих обеда не хватит.
— Вы хотите сказать — на троих, — возразил Палмер; в его голосе все еще слышались и горечь, и ласка.
— Нет, я с вами не обедаю, — вмешался Лоран, который наконец понял, что происходит в душе Палмера. — Я покидаю вас; я еще приду с вами попрощаться. Когда вы едете?
— Через четыре дня, — сказала Тереза.
— Не раньше! — подхватил Палмер, как-то странно посмотрев на Терезу. — Но это не помешает нам пообедать сегодня вместе. Мы пойдем к «Братьям провансальцам», а потом покатаемся по Булонскому лесу. Это напомнит нам Флоренцию и Кашины. Пожалуйста, прошу вас.
— Я занят, — сказал Лоран.
— Ну, так освободитесь, — продолжал Палмер. — Вот бумага и перья! Пишите, пишите же, прошу вас!
Палмер говорил таким решительным тоном, что трудно было сомневаться в его искренности. Лорану показалось, что он, по своему обыкновению, говорит то, что думает. Терезе хотелось, чтобы Лоран отказал; она могла бы взглядом намекнуть ему на это, но Палмер не спускал с нее глаз и, казалось, был готов понять все в самом мрачном смысле.
Лоран был очень искренним. Когда он лгал, то прежде всего лгал самому себе. Он считал себя достаточно сильным, чтобы выдержать это деликатное положение; у него было прямое и благородное намерение вновь обрести доверие Палмера. К несчастью, когда человеческий дух, увлеченный возвышенными устремлениями, достигает известных высот и у него начинается головокружение, он уже не спускается с этих высот, а бросается вниз, в пропасть. Это случилось и с Палмером. Человек исключительно добрый, смелый и честный, он захотел победить душевную тревогу, возникшую при таком слишком деликатном положении. Силы изменили ему; кто бы стал осуждать его за это? И он бросился в пропасть, увлекая за собой Терезу и Лорана. Кто бы не пожалел всех троих? Все трое мечтали вознестись на небо и достичь тех безмятежных краев, где страсти уже лишены всего земного; но это не дано человеку; для него уже счастье, если он на мгновение поверил, что способен любить без тревог и подозрений.
Обед был томительно грустный; хотя Палмер, взявший на себя роль Амфитриона, обязательно хотел попотчевать своих гостей самыми изысканными блюдами и винами, все показалось им горьким, и Лоран, после тщетных усилий вернуть себе то расположение духа, которым он наслаждался в обществе их обоих после своей болезни во Флоренции, отказался ехать с ними в Булонский лес. Палмер, который, чтобы рассеяться, выпил немного больше, чем обычно, настаивал так, что это стало раздражать Терезу.
— Послушайте, — сказала она, — не будьте же так упрямы. Лоран прав, что отказывается; в Булонском лесу, в вашей открытой коляске, мы будем на виду у всех и сможем встретить знакомых. Они не обязаны знать, в каком исключительном положении мы все трое находимся, и смогут подумать о каждом из нас весьма неприятные вещи.
— Ну что ж, тогда вернемся к вам, — сказал Палмер, — потом я поеду кататься один, мне нужно подышать свежим воздухом.
Лоран удивился, видя, что Палмер как будто нарочно решил оставить его вдвоем с Терезой, очевидно, для того, чтобы наблюдать за ними или захватить их врасплох. Он вернулся домой очень грустный, поняв, что Тереза, быть может, несчастлива, и невольно испытывая удовлетворение от того, что, как оказалось, Палмер вовсе не был существом, возвысившимся над человеческой природой, каким представлял его себе Лоран и каким рисовала его в своих письмах Тереза.
Мы не будем останавливаться на описании следующей недели, во время которой возвышенный роман, с разной силой увлекший воображение трех несчастных друзей, с каждым часом становился все более недостойным той высоты, на которую они его вознесли. Самые неосуществимые иллюзии строила себе Тереза, потому что, вопреки довольно обоснованным страхам и предчувствиям, она все-таки решила связать свою судьбу с Палмером и теперь, несмотря на всю его несправедливость, должна была и хотела сдержать свое слово.
Но Палмер неожиданно освободил ее от этого слова, после целого ряда подозрений, проявившихся в его молчании, еще более оскорбительном, чем вся та брань, которою прежде осыпал ее Лоран.
Одну из ночей Палмер провел, спрятавшись в саду Терезы; утром, когда он хотел уйти, она появилась у калитки и остановила его.
— Так, значит, вы караулили здесь в течение шести часов; я видела вас из своей комнаты. Теперь-то вы хорошо убедились, что никто не приходил ко мне этой ночью?
Тереза была рассержена, и все же, вызывая Палмера на объяснение, в котором он ей отказывал, она еще надеялась вернуть его к доверию; но он понял ее иначе.
— Я вижу, Тереза, — сказал он, — что вы устали от меня, раз вы требуете признания, после которого получите право презирать меня. А ведь вам ничего не стоило закрыть глаза на слабость, которая не очень-то и докучала вам. Почему вы не позволили мне страдать молча? Разве я бранил вас или осыпал вас горькими сарказмами? Разве я писал вам целые тома оскорблений, а на следующий день плакал у ваших ног и изливался в бредовых уверениях, с тем чтобы назавтра снова начать вас мучить? Обращался ли я к вам хоть с одним нескромным вопросом? Что вам мешало спокойно спать в эту ночь, пока я сидел здесь на скамье, не смущая ваш покой криками и слезами? Неужели вы не способны простить мне страдание, за которое я, может быть, краснею, но по крайней мере горжусь тем, что хочу и умею его скрыть. Вы прощали гораздо больше тому, у кого не было такого мужества.
— Я ничего не простила, Палмер, раз я покинула его безвозвратно. Что же касается тех страданий, в которых вы мне признаетесь и которые, по-вашему, вы так хорошо скрываете, то знайте, что они ясны как день и что я страдаю от них больше, чем вы сами. Знайте, что они глубоко унижают меня и что со стороны человека такого сильного и разумного, как вы, они обижают меня в сто раз больше, чем оскорбления ребенка, охваченного бредом.
— Да, да, это правда, — отвечал Палмер. — Значит, я вас обидел, и вы навсегда рассердились на меня! Ну что ж, Тереза, все между нами кончено. Сделайте для меня то, что вы сделали для Лорана, — сохраните вашу дружбу ко мне.
— Итак, вы меня покидаете?
— Да, Тереза; но я не забыл о том, что, когда вы соблаговолили дать мне обещание, я положил к вашим ногам мое имя, состояние и мое положение в обществе. Я всегда держу свое слово и сделаю то, что обещал вам: обвенчаемся здесь, без шума и без радости, примите мое имя и половину моих доходов, а потом…
— Потом? — спросила Тереза.
— Потом я уеду, я хочу обнять свою мать… А вы будете свободны!
— Вы что, угрожаете мне самоубийством?
— Нет, клянусь вам честью! Самоубийство — подлость, в особенности когда имеешь такую мать, как моя. Я буду путешествовать, опять объеду вокруг света, и вы обо мне больше не услышите!
Терезу возмутило такое предложение.
— Я сочла бы это за неудачную шутку, Палмер, — сказала она, — если бы не знала вас как человека серьезного. Я хочу верить, что вы не считаете меня способной принять это имя и эти деньги, которые вы мне предлагаете для очистки совести. Никогда не повторяйте подобного предложения, оно меня оскорбляет.
— Тереза! Тереза! — пылко воскликнул Палмер, до боли сжимая ей руку. — Поклянитесь мне памятью вашего ребенка, которого вы потеряли, что вы больше не любите Лорана, и я упаду к вашим ногам и буду умолять вас простить мне мою несправедливость.
Тереза вырвала свою руку, которую он сжал так, что остались синяки, и молча посмотрела на него. Она была оскорблена до глубины души тем, что он требовал от нее такой клятвы, и слова его показались ей еще более жестокими и грубыми, чем физическая боль, которую он ей причинил.
— Дитя мое, — воскликнула она наконец, стараясь подавить рыдания, — клянусь тебе — тебе, который смотрит на меня с небес, что ни один мужчина не осквернит больше твоей бедной матери!
Она встала, ушла в свою комнату и заперлась там. Она знала, что ни в чем не виновата перед Палмером, и не могла унизиться до того, чтобы оправдываться перед ним, как женщина, знающая за собой вину. И потом, она понимала, какое ужасное будущее ждет ее с человеком, умеющим так хорошо скрывать глубокую ревность. Ведь он два раза ставил ее в такое положение, которое сам считал опасным, а теперь обвинял ее, как в преступлении, в своей собственной неосторожности. Она думала о несчастной жизни своей матери с мужем, ревновавшим ее к прошлому, и справедливо говорила себе, что после таких мук, какие принесла ей страсть Лорана, было безумием верить в счастье с другим человеком.