Когда за спиною Эйнара встали братья – родной и двоюродный, он снова обрел дар речи. Он что-то сказал, но Улав не расслышал его слов. Лицо Арнвида словно сжалось, он ударил Эйнара кулаком в подбородок, и тот рухнул навзничь, растянувшись во всю длину; что есть сил грохнулся он о скамью, стоявшую перед столом.
Послушник ринулся к ним, помог Эйнару, сыну Колбейна, подняться на ноги и отер с его лица кровь, крича остальным:
– Вы хорошо знаете, что навлечете проклятие церкви на свою голову, коли нарушите мир здесь, в нашем доме! Не пристало благородным мужам вести себя так!
Совладав с собой, Арнвид сказал Хафтуру:
– Брат Сигвалд прав. А теперь мы с Улавом пойдем восвояси, так оно будет вернее.
– А зачем нам уходить? – запальчиво спросил Улав. – Ведь не мы затеяли свару.
– Распре положит конец тот, кто разумней, – отрезал Арнвид. – Эйнару я отвечу в другом, более подобающем месте. Тебе же, Хафтур, скажу: я не стану уклоняться от кары за то, что приложил руку к этому делу – епископу и Колбейну я уже ответил, чего ты-то лезешь!
– Ты говоришь, будто ни о чем не догадывался, – ухмыльнулся Эйнар, – это, должно быть, правда, коли верить тому, что говорят в народе: ты был женат уже целый год, когда уразумел, какую жену подсунула тебе твоя матушка…
Улав увидел, как задрожало лицо Арнвида, словно кто-то разбередил перстом разверстую рану; бросившись к дверям, Улав схватил секиру. Охваченный безрассудным гневом за друга, он бросился между Арнвидом и Эйнаром… Увидев, что Эйнар замахнулся, он обеими руками поднял свою Эттарфюльгью и так рубанул по секире недруга, что звон раздался. Секира выпала из рук Эйнара, задела стоявшего позади Халварда и упала на пол.
Улав еще раз поднял Эттарфюльгью и ударил Эйнара, сына Колбейна. Эйнар присел, желая избежать удара, но он все же пришелся по спине, пониже лопатки, куда глубоко вонзилась секира. Эйнар упал и остался лежать, скорчившись на полу.
Тут-то латники сынов Колбейна, все трое, вскочили со скамьи и стали размахивать оружием. Но они были мертвецки пьяны и, казалось, не очень рвались в драку; однако же шум они подняли изрядный. Халвард сидел на скамье и, обхватив свою раненую ногу, стонал, раскачиваясь взад и вперед.
Хафтур обнажил меч и стал наступать на Улава и Арнвида – меч у него был довольно короткий, а противники его держали секиру и боевое копье, так что вначале они пытались лишь не подпускать его к себе. Но вскоре они заметили: это становится опасным… Хафтур почти протрезвился, а он искусно владел мечом, к тому же был полон злобы и решимости отомстить за брата. Он настигал свою жертву проворно, ловко, уверенно двигаясь всем телом, – чувства его были обострены…
Улав защищался, не искушенный в ратных делах, но какая-то странная и сладострастная сила таилась в этом поединке, и где-то в глубине души он глухо и смутно ощущал бурную нетерпеливость всякий раз, когда боевое копье Арнвида ограждало его от противника…
Так же смутно он ощутил, что дверь отворилась, впуская ночь, стоявшую на дворе, – и все же был несказанно ошеломлен, когда в горницу ворвались настоятель монастыря и целая толпа монахов… Все это продолжалось недолго, но, когда драка кончилась, Улаву показалось, будто он пробудился от долгого сна; он и сам не знал, как все случилось…
В парлатории было довольно темно, огонь в очаге догорал. Улав увидел вокруг себя толпу монахов в черном и белом облачении; он провел рукой по лицу, но потом рука его опустилась, и он стоял, опираясь на секиру, исполненный удивления от того, что это случилось.
Кто-то зажег свечу от головни и понес ее к скамье, где брат Вегард и кто-то еще из монахов хлопотали возле Эйнара. В нем еще теплилась жизнь, а из груди вырывались звуки, словно он захмелел и его вот-вот станет рвать… Улав слышал, как монахи говорили: Эйнар-де истекает кровью в самом нутре, в груди. А брат Вегард почему-то странно взглянул на Улава. Он услышал, как настоятель, обращаясь к нему, спрашивал, в самом ли деле он, Улав, первым нарушил мир в горнице.
– Да, я ударил первый и повалил Эйнара, сына Колбейна. Но свару здесь затеяли задолго до того, как это случилось. А под конец Эйнар стал так срамно поносить нас, что мы взялись за оружие…
– То правда, – подтвердил послушник, старый крестьянин, лишь недавно вступивший в монастырь. – Эйнар поносил их столь непристойной бранью, что в прежние времена всякий рассудил бы: этот сквернослов недаром пал от руки Улава.
Хафтур, стоявший у очага, повернулся и с холодной усмешкой сказал:
– Да, так и будут судить это убийство здесь, в монастыре, да и в усадьбе епископа тоже. Ведь эти двое – душой и телом прихвостни его преосвященства. Но, может статься, уже очень скоро хевдингам страны наскучат все эти беззакония [67] – слыханное ли дело, чтобы всякий поп воображал, будто в его власти брать под защиту первейших насильников и нарушителей закона…
– Неправда, Хафтур, – сказал настоятель, – не станем мы, служители господни, брать под защиту насильников супротив закона. Но нам должно споспешествовать тому, чтобы нарушение закона каралось бы согласно ему, а не отмщалось бы новым беззаконием, порождающим новую же месть, и тако во веки веков.
Хафтур сказал с презрением:
– Я называю такой закон неправедным, да и все эти новые законы тоже. Старые были куда пригоднее для людей, дорожащих своей честью. Ну, а новые лучше для таких молодцов, как вот он, этот Улав. Они насилуют дочерей самых знатных родов страны и рубят секирами их родичей, когда те требуют от них ответа за свершенные злодеяния.
Настоятель пожал плечами.
– Теперь же закон таков – окружной наместник должен взять Улава под стражу и держать взаперти до тех пор, пока суд не вынесет приговора. А вот и люди, за которыми я послал, – сказал он, обернувшись к нескольким служилым в ратных доспехах, которые, как было известно Улаву, жили в усадьбах поблизости от церкви. – Свяжите этого молодца, Бьярне и Коре, и отведите его к господину Аудуну – юноша изувечил человека, и неизвестно еще, не окажется ли эта рана смертельной.
Улав протянул Эттарфюльгью одному из монахов.
– Нечего меня связывать, – запальчиво сказал он незнакомцам, – не прикасайтесь ко мне… Я пойду с вами по доброй воле.
– Да, ныне все равно придется уйти отсюда, поскольку… ты ведь и сам понимаешь, тебе здесь оставаться нельзя; сейчас принесут сюда Corpus Domini [тело господне (лат.); здесь – причастие] для Эйнара, – сказал настоятель.
Снова повалил снег и подул сильный ветер. Город заснул более часа тому назад. Маленький отряд тяжело шагал сквозь тьму и метель по рыхлому, свежевыпавшему снегу меж кладбищенской ограды и низкими черными деревянными домами усадьбы каноников. Все казалось мертвым и пустынным, а ветер горестно завывал вкруг ограды и посвистывал средь ветвей высоких ясеней.
Впереди шел один из горожан, за ним – старый монах, с которым Улав не был знаком, но он знал, что это викарий. Улав следовал за монахом, а по обе стороны от него и позади – по одному стражнику, которые чуть не наступали ему на пятки. Улав думал: теперь он узник; хотелось спать, и он испытывал какую-то удивительную слабость и отупение.
Усадьба окружного наместника находилась к востоку от кафедрального собора. Им долго пришлось стоять, утопая в снегу, и громко стучать в запертые ворота; между тем снег проникал сквозь платье и заметал отряд. Наконец ворота отворились, и какой-то заспанный человек с фонарем из бычьего пузыря вышел к ним и спросил, что стряслось. Тогда их впустили в усадьбу.
Улав никогда прежде не входил в эти ворота. Он не различал ничего, кроме тьмы и метели средь черных стен. Сам наместник был в отъезде – уехал верхом из города еще в полдень вместе с епископом. Улав слышал это словно в полусне – он засыпал стоя. Спотыкаясь от усталости, он дал ввести себя в небольшую тюремную избу, стоявшую во дворе. Там было страшно холодно и темно, огонь в очаге не горел. Немного погодя кто-то принес свечу и простыни, которые швырнули на кровать. Ему пожелали доброй ночи, и в полусне Улав также пожелал всем доброй ночи. Потом они ушли, заперев дверь снаружи. И Улав разом проснулся. Он стоял, не отрывая глаз от маленького огонька свечи…
Вначале на него напало какое-то оцепенение. Потом в душе закипела ярость, к которой примешалось ликующее чувство радости… Он разделался с этим несносным Эйнаром, сыном Колбейна, и пусть господь покарает его, он ничуть в том не раскаивается. Улаву было безразлично, во что обойдется ему его горячность. Колбейн и иже с ним… он от всей души ненавидел их. Только теперь он понял, как исчах за все эти месяцы: страх, гложущие угрызения совести, унижения, которым он подвергался, пытаясь выбраться из засосавшей его трясины… И именно Колбейн всякий раз вставал, преграждая ему путь повсюду, где он пытался обрести твердую почву под ногами. Кабы эта колбейновская братия не стояла у него на пути, он бы уж давным-давно освободился от всех тягот, сидел вольный, сам себе господин, и горя не знал… И думать забыл бы о снедавшем его чувстве: он-де похититель девичьей чести, предатель в глазах людей. Но Колбейн все время держал его под ногтем… А ныне он, Улав, отомстил – и возблагодарил за это бога ото всего сердца. Пусть все его новые друзья в епископской усадьбе и даже сам епископ Турфинн скажут, что грешно так думать, – он будет стоять на своем. Таков уж человек по своей природе…