Человек привычный доводит себя до легкого опьянения, и у него все получается тихо, мило и прилично. Он пьет круглый год, и ему все сходит с рук. В Соединенных Штатах сотни людей пьют в клубах, в гостиницах, у себя дома, они никогда не бывают пьяными и в то же время всегда навеселе. Если им это сказать, они категорически запротестуют. Они думают, как когда-то думал я, что сами распоряжаются Джоном — Ячменное Зерно, а не наоборот.
Во время плавания я сдерживался, зато вознаграждал себя на берегу. Но в тропиках я почувствовал усиленную потребность в алкоголе. То, что там белые очень много пьют, всем известно.
Тропики вообще не подходящее место для белых. Светлая кожа не защищает их от ослепительно яркого солнца. Ультрафиолетовые и другие невидимые глазу лучи солнечного спектра сжигают и разрушают ее. Так сжигали и разрушали рентгеновские лучи кожу первых экспериментаторов, не догадывавшихся об опасности.
У белых людей в тропиках резко портится характер. Они становятся жестокими, безжалостными, совершают чудовищные злодеяния, которых в жизни не совершили бы в привычном, умеренном климате. Они становятся нервными, раздражительными, безнравственными и пьют — пьют сверх всякой меры. Пьянство — одна из форм деградации, которой подвергаются белые, находящиеся слишком долго под действием раскаленного солнца. Потребность в алкоголе усиливается помимо их воли. Белым нельзя долго жить в тропиках. Там они обречены, и пьянство лишь ускоряет их гибель. Но никто об этом не думает. Все пьют.
Я тоже заболел от солнца, хотя пробыл в тропиках сравнительно недолго. Я пил там вовсю, впрочем, хочу сразу оговориться, что заболел и прервал путешествие на «Снарке» не по этой причине. Я был силен как бык и много месяцев боролся с болезнью, которая разрушала мою кожу и нервные ткани. Плавая под тропическим солнцем вдоль Ново-Гебридских и Соломоновых островов, лавируя [63] между коралловыми атоллами Лайна, я работал за пятерых, несмотря на малярию и мелкие неприятности вроде библейской серебристой проказы. Вести судно сквозь рифы, мели и проливы, вдоль неизведанных берегов коралловых морей [64] — само по себе тяжелый труд. На яхте не было штурмана, кроме меня.
Среди моей команды не нашлось никого, с кем я мог бы посоветоваться и проверить свои наблюдения, оказавшись в непроглядной мгле среди рифов и мелей, не нанесенных на карту. Я бессменно стоял на вахте [65]. Доверить судно было некому. Иногда приходилось выстаивать сутки напролет, а отдыхать уж потом, урывками.
Я был капитаном и боцманом [66]. Третьей моей обязанностью было лечение больных, и, признаться, это занятие на «Снарке» тоже оказалось не из легких. На борту все болели малярией, настоящей тропической малярией, которая может убить человека в три месяца. Весь мой экипаж страдал от кожных язв и чесотки.
Повар-японец от всех этих бед сошел с ума. Один из матросов-полинезийцев чуть не умер от черной лихорадки. Да, работы было по горло: я давал лекарства, перевязывал раны, рвал зубы и спасал от пустяков вроде пищевого отравления.
Четвертой моей обязанностью было писать ежедневно свою тысячу слов. И ее я выполнял регулярно, за исключением тех дней, когда приступ малярии валил меня с ног или бурые шквалы налетали на «Снарк». Была у меня и пятая обязанность: как путешественник и писатель, стремившийся все повидать и запомнить, я должен был систематически вести дневник. Шестая, последняя, заключалась в том, что, как владелец яхты, я выполнял, так сказать, официальные функции, когда мы прибывали в незнакомые дальние места, где появление судна — целое событие. Мне приходилось принимать гостей у себя на яхте, посещать плантаторов, торговцев, губернаторов, капитанов военных судов, патлатых туземных вождей и премьер-министров, которые иногда оказывались счастливыми обладателями ситцевой набедренной повязки.
Разумеется, я пил. Пил, принимая гостей, и пил, когда меня принимали. Пил наедине. Работая за пятерых, я считал себя вправе выпить. Алкоголь нужен человеку, работающему сверх сил. Я заметил, как он действует на мою команду. Поднимая якорь с глубины в сорок морских саженей [67], люди уже через полчаса выбивались из сил и дрожали всем телом, стараясь отдышаться.
Добрая порция рома вмиг восстанавливала их работоспособность.
Весело крякнув, вытерев рот ладонью, человек вновь принимался за дело. Я убеждался в чудодейственной силе рома и в других случаях, например когда приходилось между приступами малярии работать по шею в воде, накренив яхту набок, чтобы устранить повреждение.
Еще одна черта многоликого Джона! Внешне он будто бы тебя спас и ничего не потребовал взамен. Помог восстановить иссякшие силы, поднял на ноги, и ты опять готов работать.
Некоторое время действительно ощущаешь приток свежих сил.
Помню, я однажды нанялся грузить уголь на океанский пароход.
Работа была адская, и восемь дней нас, грузчиков, поддерживали тем, что поили виски. Мы трудились полупьяные. Без виски мы бы не справились с этой работой.
Сила, которую дает Джон — Ячменное Зерно, не мнимая, а подлинная. Извлекается она из обычных источников силы, и за нее в конечном счете нужно расплачиваться, да не как-нибудь, а с процентами. Но разве измученный трудом человек станет заглядывать вперед? Он принимает это чудесное превращение как нечто естественное. И усталый коммерсант, и работник умственного труда, и выбившийся из сил чернорабочий — все они, поверив лжи Ячменного Зерна, становятся на путь, ведущий к смерти.
Я приехал в Австралию и лег в больницу, чтобы подлечиться, а потом продолжить путешествие. Пробыв там несколько недель, я ни разу не вспомнил об алкоголе: знал, что он никуда от меня не денется! Но, выписавшись из больницы, я убедился, что от главного меня не вылечили. Серебристая проказа так и осталась.
Таинственная солнечная болезнь, которую австралийские врачи лечить не умели, по-прежнему разрушала кожу. Меня все еще трепала малярия; страшные приступы валили меня с ног в самые неожиданные моменты. Из-за нее пришлось отказаться от лекционной поездки по городам Австралии, на которую я было согласился.
Итак, я отказался от плавания на «Снарке» и решил сменить климат на более прохладный. Выйдя из больницы, я в тот же день принялся пить как ни в чем не бывало. За едой пил вино, а перед едой — коктейли. Пил виски с содовой, если его предпочитали мои собутыльники. Я чувствовал себя полным властелином Ячменного Зерна: захочу — напьюсь, захочу — брошу — и гордо думал, что именно так будет всю жизнь. Некоторое время спустя я поехал на крайний юг Тасмании, к 43° южной широты: там было прохладнее. Спиртных напитков там не было, но это для меня не имело значения. Я не пил и нисколько не огорчался по этому поводу.
Наслаждаясь прохладой, я ездил верхом и ежедневно писал свою тысячу слов, за исключением тех случаев, когда меня с утра выводил из строя жестокий приступ малярии.
Пусть никто не подумает, что причиной моей болезни было злоупотребление алкоголем. Ведь и мой слуга, японец Наката (он и поныне живет у меня), болел тропической лихорадкой.
Чармиан тоже, причем она заболела еще и тропической неврастенией, от которой избавилась лишь после нескольких лет лечения в умеренном климате. Однако ни она, ни Наката в рот не брали спиртного!
Вернувшись в Хобарт-Таун, где можно было достать виски, я снова взялся за старое. В Австралии повторилась та же история.
А вот возвращаясь на пароходе, капитан которого был трезвенником, я не притронулся к виски все сорок три дня пути. В Эквадоре, прямо под лучами экваториального солнца, где люди умирают от желтой лихорадки, оспы и чумы, я сразу же начал пить, и пил все, что попадалось под руку, лишь бы опьянеть. Я не заболел ни одной из местных болезней, Чармиан и Наката тоже, хотя они ничего не пили.
Влюбленный в тропики, несмотря на все беды, которые они мне причинили, я по пути делал остановки в разных местах и не скоро еще добрался до родной Калифорнии с ее чудесным умеренным климатом. Но где бы ни заставало меня утро — в плавании или на суше, — я выполнял свое ежедневное задание: тысячу слов. Малярия теперь реже давала себя знать, кожные язвы рубцевались, и я пил вовсю, как положено здоровому, сильному мужчине.
Вернувшись к себе на ферму, в Лунную Долину, я продолжал систематически пить. Мой распорядок исключал алкоголь только утром: первый стакан я выпивал, лишь окончив свою тысячу слов. После этого и до обеда я уже не считал стаканов и был все время под хмельком. Перед ужином я снова подкреплялся.
Пьяным меня никто не видел по очень простой причине: я и не был пьян. Но навеселе обязательно — дважды в день. Если бы другой, непривычный человек пил столько каждый день, он наверняка давно протянул бы ноги!