Когда за работу взялся государственный обвинитель, то вскоре он обнаружил, что почти все аресты были незаконными, более того, дурацкими, и заключенных, несмотря на протесты полицейских, пришлось освобождать буквально тысячами — не за что было уцепиться, чтобы предъявить им обвинение. Самое большее, что мог сделать прокурор, это собрать в группу людей, связанных с прогрессивными газетами, и их друзей и попытаться состряпать дело. Естественно, обвинение предъявили Спайсу и его заместителю Швабу, а также Фишеру и Филдену на основании некоторых из их речей, Линггу как основателю Клуба взаимного обучения и бедняге Энгелю, потому что он всегда посещал собрания и был большим поклонником Спайса. Парсонсу тоже предъявили обвинение, вот только его самого не могли найти.
Позиция обвиняемых резко контрастировала со всей этой глупостью и подлостью. Ни один из них не отверг обвинение, не попытался свалить вину за пребывание в тюрьме на товарищей и отказаться от своих взглядов. Наконец наступил кульминационный момент в этом тихом, никому неведомом противостоянии, в котором верх брали узники. Полиции не удалось найти Парсонса, но неожиданно в печати появилось его письмо, в котором он объявлял себя невиновным, однако писал, что готов отдать себя в руки властей и предстать перед судом вместе с товарищами. Так вот, в один прекрасный день, вызвав всеобщее изумление, он, как ни в чем не бывало, сел в чикагский поезд и явился в полицейский участок.
Поступок Парсонса, о котором было немедленно сообщено в Лондон и напечатано в лондонских газетах, имел определенные последствия. В первую очередь, он пробудил симпатию к нему и к другим узникам. Многие американцы усомнились в том, что виновный человек мог бы так поступить, а если невиновен Парсонс, то и остальные восемь человек не могли быть виновными. Но кто-то же бросил бомбу, и одного человека следовало за это наказать. Во-вторых, то, что Парсонс добровольно сдался властям, касалось меня. Полицейские, наверняка, вновь и с удвоенной силой начнут искать настоящего «преступника»; естественно, что это не Парсонс, иначе он не сунул бы голову в пасть льва. Логика подсказывала, что они опять прибегнут к помощи информатора, который предал Лингга. Если мы с Линггом не ошиблись и информатор — Рабен, то теперь он назовет меня, потому что мое затянувшееся отсутствие подтвердит его подозрения насчет истинного виновника взрыва.
Через два дня после ставшего сенсацией возвращения Парсонса пришло сообщение о том, что бомбу бросил немецкий писатель Рудольф Шнобельт, который поспешно покинул Америку и вернулся в Германию, где теперь, в первую очередь в Баварии, его разыскивает полиция. Информатором был Рабен. Насчет этого у меня не осталось ни малейшего сомнения. Но, к счастью, он ничего не знал точно, у него были только подозрения при полном отсутствии доказательств. Тем не менее я тотчас написал Иде и поставил ее в известность о том, что со мной все в порядке и я хочу еще раз повидать Чикаго. Я бы немедленно отправился в обратный путь, если бы мог чем-нибудь помочь обвиняемым, если бы от меня была хоть какая-нибудь польза. Не напишет ли она, что думает по этому поводу Джек? Всегда твой и его, «Билл».
Десять дней спустя пришло письмо от Иды, написанное, по всему видно, после того, как Парсонс сдался полиции и всплыло мое имя. Она просила меня не покидать Лондон; Джеку немного лучше и врачи надеются, что он оправится. В любом случае он верит, что я навсегда останусь на родине. Ида прибавила, что довольно часто видится с моей юной подружкой, которая посылает мне тысячу любовных приветов.
Я не ответил. Мне нечего было сообщить Элси, разве чтобы она поскорее забыла меня, да и надо сказать, что определенная мне линия поведения тоже не доставляла удовольствия. Я мучился, понимая, что должен быть в Чикаго и во всем признаться ради освобождения невинных людей, но меня по рукам и ногам связывало обещание, да еще мысль о том, что Лингг считает его правильным. Кроме того, мое признание не освободило бы Лингга, пусть даже я взял бы на себя всю вину, так как чикагские газеты с уверенностью сообщали о том, что в принадлежащей ему мастерской найдены материалы для бомб и книги по химии, в которых его рукой написана до тех пор неизвестная формула весьма эффективного взрывчатого вещества. Кажется, даже подслеповатая публика и газеты начали постепенно подозревать, что настоящий центр бури — Лингг. Я приведу тут в целом объективное описание этого человека, вышедшее из-под пера американского свидетеля, который до и во время суда пристально изучал его, и сделаю это для того, чтобы мои читатели увидели, какое впечатление Лингг производил на лучших из журналистов:
«Странным в этой группе, самым странным из всех, кого я когда-либо знал, и наименее человечным мне кажется Луис Лингг. Он напоминает современного берсеркера, совершенно пренебрегающего собой и живущего исключительно яростной местью обществу. Когда он в состоянии покоя, его невероятную силу трудно разглядеть. Он немного ниже среднего роста[7], хорошо сложен, у него рыжеватые волосы, здоровый цвет лица и самые невероятные глаза, когда-либо виденные мной, стального цвета, пронзительные и в глубине одновременно ледяные и горящие ненавистью. У него небольшие изящные руки, красивой лепки, большая голова, в выражении лица отражены и хорошее воспитание и образование. Мне часто приходится наблюдать, как он ходит взад и вперед по тюремному коридору, и тогда его мягкие, скользящие и на удивление тихие шаги, а также игра мускулов на плечах напоминают что-то кошачье, нечеловеческое, и это впечатление усиливала львиная грива волос, которая была у него при аресте, хотя потом он коротко постригся и всегда показывается чисто выбритым. В общем, для обыкновенного человека он — самая поразительная личность, какой мне еще не приходилось встречать. На вопросы или замечания он обычно отвечает, глядя на собеседника приводящим в замешательство взглядом, и мне кажется, многие с облегчением вздыхают, зная, что он по другую сторону стальной решетки...»
Чикагский суд стал невероятным, чудовищным символом — даже для меня — человеческой жестокости. Кажется естественным ждать, что в суде, где рассматриваются вопросы жизни и смерти, проявятся лучшие стороны личности. И страшно видеть, что даже там ни в коей степени не изменяется натура или хотя бы поведение обыкновенных людей.
В течение всего года чикагские капиталистические газеты бесстыдно придерживались одной точки зрения. День за днем их колонки заполнялись яростными восхвалениями полиции; вновь и вновь они призывали Бонфилда и его помощников «использовать свинец» против нас; но я рассчитывал, что с началом суда это прекратится, что наемные «защитники» установленного социального порядка попридержат свои руки, по крайней мере, на время. Они могли не сомневаться, что выбранные ими судьи и машина закона, которую они установили, сработают в соответствии с заложенными в них программами. Но я считал, что это будет честная игра, в которой семерых из восьми подсудимых придется оправдать, так как эти семеро не то что не кидали бомбу, но и ни сном, ни духом не ведали об ее существовании. Ну и дураком же я был! Мне все еще казалось, что невинного человека в суде ждет оправдание.
Но потом при мысли о суде не отпускавший меня страх стал усиливаться, я боялся, что дело будет сфабриковано, и боялся в основном этого. Полицейские уже заявили, что нашли у Лингга дома бомбы. Но я слишком хорошо знал Лингга и понимал, что они говорят неправду. Лингг никогда не рискнул бы жизнью Иды, вовлекая ее в свои дела. Из описания помещения, где его арестовали, было ясно, что это мастерская, и если бомбы действительно найдены, то они могли быть найдены исключительно там. К тому же, полицейское описание бомб, якобы имевшихся дома у Лингга, не соответствовало действительности. У бомб Лингга была совсем другая форма, и, самое главное, в них не было динамита, Лингг его не использовал. По этим причинам мне стало ясно, что бомбы существовали исключительно в воображении полицейских или были ими сфабрикованы. Но если полицейские состряпали ложные улики против Лингга, то им ничего не стоило сделать то же самое и в отношении других обвиняемых. У меня появились опасения насчет результата судебного слушания, и, как оказалось, не без оснований. Из следующей порции чикагских газет стало ясно, что полицейские нашли бомбы в столе Парсонса, в доме Спайса, немного позже — в магазине Энгеля. Читать дальше не имело смысла. Чикагские полицейские превзошли самих себя, не придумав ничего лучшего, как обвинить в делании бомб старого добряка Энгеля. Но газеты к этим полицейским откровениям относились с полной серьезностью; они публиковали чертежи бомб, чертежи взрывателей, всего того, что могло заранее посеять неприязнь к подсудимым, пробудить ужас в сердцах обывателей. Очевидно, что установившие современный порядок богатые грабители решили во что бы то ни стало сокрушить своих врагов. Почему я должен сомневаться, правильно ли поступаю, называя их грабителями? Разве не Рёскин, когда писал о Парижской коммуне, употребил такие слова: «...капиталисты — главные воры в Европе...»? Разве не он нападал, и правильно нападал, на то, что «тайное воровство, воровство скрытое, и скрытое даже от самого себя, законное, респектабельное и трусливое, которое развращает тело и душу человека»? Если же Рёскин для вас не авторитет, то, может быть, вас убедят Карлейль, Бальзак, Гете, Ибсен, Гейне, Анатоль Франс, Толстой, любой из вождей современной мысли? С этим они все согласны. А я, соглашаясь с ними, намерен показать, как заговорщики из законных чикагских воров защищали себя или, скажем, избавлялись от оппонентов. Прошу моих читателей поверить, что я выставляю напоказ их бесстыдную месть не из злости, а как предупреждение и урок тому классу, который представляю сам. Рабочим людям полезно знать, как средние классы проституируют правосудие в самой демократической стране христианского мира.