— Я готов пройти пятьдесят миль пешком (потому что не имею годной верховой лошади), чтобы поцеловать руку человека, благородное сердце которого охотно передает вожжи своего воображения в руки любимого писателя — — и который наслаждается чтением, не зная отчего и не спрашивая почему.
Великий Аполлон! если ты расположен дарить — — даруй мне — большего я не прошу — лишь чуточку природного юмора с искоркой собственного твоего огня в нем — — и пошли Меркурия с его линейками и циркулями, если у него найдется время, передать мои поздравления — — не важно кому.
Так вот, я берусь доказать каждому, кроме знатоков, что все ругательства и проклятия, которыми мы оглашали воздух в течение последних двухсот пятидесяти лет в качестве самобытных, — — за исключением большого пальца апостола Павла — — — — божьего мяса и божьей рыбы — ругательств монархических и притом, принимая во внимание тех, кто к ним прибегал, совсем неплохих: ведь при королевских ругательствах не важно, рыба они или мясо; — — за этим исключением, я утверждаю, между ними нет ни одного ругательства или, по крайней мере, проклятия, которое не было бы тысячу раз скопировано и перекопировано с Эрнульфа; однако, подобно прочим копиям, как все они по силе и выразительности бесконечно далеки от оригинала! — «Прокляни тебя боже» — считается неплохим проклятием — — и само по себе вполне приемлемо. — — Но сопоставьте его с Эрнульфовым — — «Да проклянет тебя всемогущий бог отец — да проклянет тебя бог сын — да проклянет тебя бог дух святой», — — и вы увидите все его ничтожество. — В Эрнульфовых проклятиях есть нечто восточное, до чего нам ни за что не дотянуться; кроме того, Эрнульф куда изобретательнее — — он был богаче одарен качествами богохульника — и обладал таким основательным знанием человеческого тела с его перепонками, нервами, связками, суставами и сочленениями — что, когда он проклинал, — от него не ускользал ни один орган. — Правда, в манере его есть некоторая жесткость — у него, как у Микеланджело, недостает изящества — — но зато сколько gusto![144]
Отец мой, который, вообще говоря, на все смотрел совсем иначе, нежели другие люди, ни за что не хотел допустить, чтобы документ этот был оригиналом. — — Он рассматривал скорее Эрнульфову анафему как некий кодекс проклятий, в котором, по его предположению, после упадка проклинательного искусства под более мягким управлением одного из пап, Эрнульф, по приказанию его преемника, с великой ученостию и прилежанием собрал вместе все законы проклятия: — — по этим самым соображениям Юстиниан, в эпоху упадка империи, приказал своему канцлеру Трибониану собрать все римские или гражданские законы в один кодекс, или дигесты, — — дабы, подвергнувшись ржавчине времени — и роковой участи всего, что предоставлено устной традиции, — они не погибли навсегда для мира.
По этой причине отец часто утверждал, что нет такого ругательства, от величественной и потрясающей божбы Вильгельма Завоевателя (блеском божиим) до самой низкой ругани мусорщика (лопни твои глаза), которого нельзя было бы найти у Эрнульфа. — — — Словом, — прибавлял он, — желал бы я видеть человека, который переругал бы его.
Гипотеза эта, подобно большинству гипотез моего отца, своеобразна, а также остроумна; — — единственное мое возражение против нее то, что она опрокидывает мою собственную гипотезу.
— — Боже милостивый! — — бедная госпожа моя вот-вот лишится чувств — — и боли ее утихли — и капли кончились — — и склянка с лекарством разбилась — и сиделка порезала себе руку — — (— А я — большой палец! — вскричал доктор Слоп) — и ребенок там, где он был, — продолжала Сузанна, — — и повитуха упала навзничь на ребро подставки у камина и так зашибла себе ляжку, что она у нее черная, как ваша шляпа. — Пойду погляжу, — сказал доктор Слоп. — — Она этого не стоит, — возразила Сузанна, — — вы бы лучше поглядели на мою госпожу; — — но повитухе очень бы хотелось сперва вам рассказать, как обстоит дело, почему она и просит вас пожаловать сию минуту наверх и поговорить с ней.
Природа человеческая во всех профессиях одинакова.
Повивальная бабка только что была превознесена над доктором Слопом. — — Он этого не вынес. — Нет, — возразил доктор Слоп, — приличнее было бы, если бы эта повитуха спустилась ко мне. — — Люблю субординацию, — сказал дядя Тоби, — — не будь ее, не знаю, что сталось бы после взятия Лилля с гарнизоном Гента во время голодного мятежа в десятом году[145]. — — Я тоже, — подхватил доктор Слоп (пародируя замечание дяди Тоби, вскочившего на своего конька, хотя и его конек, не хуже дядиного, закусил удила), — не знаю, капитан Шенди, что сталось бы с нашим гарнизоном наверху посреди мятежа и кутерьмы, поднявшихся, кажется, там сейчас, если б не субординация моих пальцев по отношению к ****** — применение которых, сэр, при постигшем меня несчастье, приходится так a propos[146], что, не будь их, порез моего большого пальца, пожалуй, ощущался бы семейством Шенди до тех пор, пока семейство Шенди существует на свете.
Вернемся теперь к ****** — — в предыдущей главе. Замечательная уловка красноречия состоит (по крайней мере, состояла в то время, когда красноречие процветало в Афинах и в Риме, и состояла бы доныне, если бы ораторы носили мантии) в том, чтобы не называть вещь, если вещь эту вы держите при себе in petto[147] и готовы вдруг предъявить ее, когда понадобится. Шрам, топор, меч, продырявленную нижнюю одежду, заржавленный шлем, полтора фунта золы в урне или трехкопеечный горшочек рассола — но превыше всего по-царски разодетого грудного ребенка. — Впрочем, если ребенок бывал слишком юн, а речь такой длины, как вторая филиппика Туллия, — он, разумеется, пачкал мантию оратора. — — А с другой стороны, будучи переростком, — — оказывался слишком громоздким и стеснял движения оратора — — так что последний почти столько же терял от него, сколько выигрывал. — — Когда же государственный муж нападал на нужный возраст точка в точку — — когда он так ловко запрятывал своего Bambino в складках мантии, что ни один смертный не мог его учуять, — предъявлял его так своевременно, что ни одна душа не могла сказать, появился ли он головой и плечами… — — О государи мои, это делало чудеса! — — — Это открывало шлюзы, кружило головы, потрясало основы и сворачивало с налаженных путей политику половины нации.
Такие штуки можно, однако, проделывать только в тех государствах, повторяю, и в те эпохи, когда ораторы носят мантии — и притом довольно просторные, братья мои, требующие ярдов двадцать или двадцать пять хорошего пурпура, отменно тонкого и вполне доброкачественного — — с широкими развевающимися складками, образующими рисунок благородного стиля. — — — Все это ясно показывает, с позволения ваших милостей, что нынешний упадок красноречия и малая от него польза как в частной, так и в общественной жизни проистекают не от чего иного, как от короткого платья и выхода из употребления просторных штанов. — — Ведь под нашими нельзя спрятать, мадам, ничего, что стоило бы показать.
Доктор Слоп едва не оказался исключением во всей этой цепи доказательств: зеленый байковый мешок, лежавший у него на коленях, когда он начал пародировать дядю Тоби, — — был для него все равно что лучшая мантия на свете. Вот почему, предвидя, что фраза его кончится недавно им изобретенными щипцами, он запустил в мешок руку, чтобы иметь их наготове и выложить, когда ваши преподобия сосредоточили столько внимания на ******. Если бы ему это удалось — дядя Тоби был бы, конечно, посрамлен: фраза его и вещественный довод сходились в данном случае точка в точку, как две линии, образующие исходящий угол равелина, — доктор Слоп ни за что бы не поступился своим инструментом — — — и дяде Тоби пришлось бы или обратиться в бегство, или брать щипцы приступом. Но доктор Слоп действовал так неуклюже, вытаскивая их из мешка, что погубил весь эффект, и, что было еще в десять раз хуже (ведь в жизни беда редко приходит одна), извлекая щипцы, он, к несчастью, вытащил вместе с ними также и шприц.
Когда предположение можно понять в двух смыслах — — — то так уж водится в спорах, что противник может возражать, взяв его в том смысле, какой ему нравится или какой он находит для себя более удобным. — — Это обстоятельство отдало все преимущества в споре дяде Тоби. — — — Господи боже! — воскликнул дядя Тоби, — неужели детей выводят на свет с помощью шприца?
— Честное слово, сэр, вы содрали мне вашими щипцами всю кожу с обеих рук, — вскричал дядя Тоби, — да еще в придачу расплющили в студень суставы всех моих пальцев. — Вы сами виноваты, — сказал доктор Слоп, — — вам надо было плотно сжать вместе ваши кулаки в форме головы ребенка, как я вам сказал, и сидеть неподвижно. — — Я так и сделал, — отвечал дядя Тоби. — — — Стало быть, концы моих щипцов недостаточно оснащены, или заклепка ослабла, — или же от пореза большого пальца я действовал немного неловко — или, может быть — — Как хорошо, однако, — проговорил мой отец, прерывая это перечисление возможностей, — что ваш опыт сперва проделан был не над головой моего ребенка. — — — Она бы не пострадала ни на вишневую косточку, — отвечал Доктор Слоп. — А я утверждаю, — сказал дядя Тоби, — что вы бы ему расплющили мозжечок (разве только череп у него крепок, как граната) и обратили все его содержимое в жижицу. — Чушь! — возразил доктор Слоп, — голова у новорожденного от природы нежная, как мякоть яблока, — — швы легко расходятся — — и, кроме того, я мог бы его вытащить и за ноги. — — Неправда, — сказала она. — Я бы предпочел, чтобы вы с этого начали, — проговорил мой отец.