Они были в полной безопасности. Хозяйка договорилась с Ганой, что заблаговременно предупредит ее о возвращении. Тысяча крон, которую она оставила на хозяйство, еще не была израсходована. Их «чаи» не стоили ничего, потому что оставались еще хозяйские запасы. Музыка была даром. Ну, а пара яичек всмятку или в виде яичницы, жаренной на масле или на шкварках, которые съедал Ландик, — сущий пустяк. Розвалиды занимали весь дом, соседей не было. Дом старинный, стены в метр толщиной. Прочные ворота всегда закрыты, парадная дверь — тоже. Нет, никто не мог застать их врасплох. Пусть Милка верещит и шумит сколько душе угодно — ее никто не услышит, кроме Ландика и Ганы. Жаль было запрещать и «китайскую музыку» — ведь Ландик сам убедился, что на улицу не проникало даже самое сильное «фортиссимо». А что и у стен есть уши — поговорка глупая.
Беззаботнее всех была Милка. Ландику нет-нет да и приходили в голову тревожные мысли: что было бы, если б его застали здесь директор банка с женой или если б дверь открылась и вошел его шеф Бригантик или мясник Толкош, этот доносчик? И Гана порой замирала от страха, но сразу же успокаивала себя, что ни письма, ни телеграммы еще нет. Она только зорко следила, чтобы не разбилось что-нибудь из посуды, и если видела, что Милка неосторожно ставит на стол чашки, сама принималась обслуживать и своего гостя, и свою «подчиненную». Милка, торжественно рассевшись на стуле и расправив юбки, одобрительно кивала головой и произносила слащавым голосом:
— Аничка! Ложек нет… А где ром?.. Вы забыли достать сахарницу… Сладкого побольше. Пан любит сладкое… Сначала мне как даме… Так. Спасибо.
Однажды за чаем Ландик заметил у Ганы на пальце перстенек с большим рубином. Он видал его и раньше, да все забывал спросить, откуда он у нее.
— Что это за перстенек? Вы редко носите его.
Веселье Ганы как рукой сняло, она погрустнела. Помолчала немного и, склонив голову, стала рассказывать:
— Он достался мне от матери. Единственное, что получила в наследство. Мне передала его тетка Шебестова, прачка, у которой когда-то жила и умерла моя мать. От тетки я знаю, что мать была цирковой артисткой, канатной плясуньей. Она ходила по большому шару и по проволоке. За ней ухаживал молодой стройный пан, который женился на ней. Он вроде был богат, но бесчестен и жесток. Они прожили вместе меньше двух лет. Мать, бедняжка, не могла вынести его грубого обращения, ушла от него и больше не вернулась. Она снова пошла в цирк. Упала во время представления с большой высоты и больше не встала. Домой ее отнесли на брезенте, а через полгода она умерла. Перед смертью она попросила принести мыло, намылила палец, и ей с трудом сняли этот перстенек. Она подержала его в руках — и отбросила, воскликнув: «Ты — мое несчастье!» Вскоре ее не стало. Тетка подняла перстенек и спрятала. А когда я вернулась из кошицкого приюта, куда меня определили и где я воспитывалась до шестнадцати лет, она отдала его мне и сказала: «Матери он принес несчастье, может быть, тебе принесет счастье». С тех пор я надеваю его всегда, когда чему-нибудь очень рада — как бы проверяя, может ли он испортить радость.
— И что же? — спросил Ландик.
— Пока не испортил ни разу.
— Боже мой! Шестнадцать лет в приюте!
— Там я тяжело и долго болела, у меня чуть не отнялись руки, я не могла ими шевелить долго-долго.
«Вот отчего такой почерк!» — подумал Ландик.
— А отец? — спросил он. — Вы видели его? Он жив?
— Ничего не знаю и не хочу знать. Он, должно быть, очень жестокий человек.
— Вы даже не знаете, где он?
— Я приняла фамилию матери, но по метрике я Дубцова.
— Дубец? — подскочил Ландик. — Такой косматый, широкоплечий, высокий?
— Не знаю. Я его никогда не видела.
— Землевладелец? У него имение недалеко от Брезниц?
— Не знаю.
— Он живет со своей горничной?
Гана пожала плечами. Ландик вспомнил историю о первой и единственной жене Дубца, которую ему летом рассказывала Желка, о безнравственности этого человека, о семейных бурях и дареных перстеньках. Дом с готическими окнами, герб на фасаде, «милостивая» пани горничная, которой все целуют руки…
— Это он… он, — твердил Ландик. — Аничка! Аничка! Так ведь вы богаты! — и рассказал ей все, что знал.
— Если ваша мать не развелась с мужем, — кончил он, — вы — его единственная законная наследница.
Гана нахмурилась еще больше и решительно отвергла даже самую мысль о получении наследства.
— И думать об этом не хочу. Мне было бы противно.
Это было совсем в духе Ландика. Он тоже когда-то говорил матери: «Не проси у них ничего. Я не хочу!» Почувствовав к Гане еще большую нежность, он подошел к ней, взял за руку, пожал ее и сказал:
— Аничка! Вы редкая девушка!
Но по дороге домой он изменил свое мнение: «Такое бескорыстие граничит с глупой романтикой… Конечно, еще вопрос, тот ли это Дубец… Но перстеньки сходятся — рубиновые…»
Милая идиллия в розвалидовском доме длилась почти месяц. Но в конце августа пришло письмо, что Розвалиды возвращаются. Надо было натереть полы, начистить дверные ручки, вымыть окна, двери, выбить ковры, помыть пальмы, чтобы все сверкало и блестело… К приезду хозяев вся квартира должна была благоухать керосином и бензином. Значит, конец их вечерам.
Ландик загрустил. Он привык к «своей» Аничке и веселой Милке, ему не хватало их общества. Вечером ему уже не сиделось ни дома, ни в кабачке. Его угнетало одиночество, которое не скрашивали ни приятели-коллеги по службе, ни знакомые и незнакомые, не веселил ни бокал вина, ни кружка пива, ни даже партия в шахматы с советником Квирином Чижиком, который каждый вечер приходил в кафе «Центральное» со своим псом Тараем Вторым только ради шахмат. Не развлекала и игра в бридж с коллегой Новотным, делопроизводителем Сакуликом и Веселым, практикантом из суда. Наскучил ему и бильярд, в который он играл с Веселым, когда они не собирались на бридж. Охотнее всего он наблюдал за игрой банковского служащего Негодного, только потому, что начальником Негодного был Розвалид — хозяин Анички. Значит. Негодный дышал почти одним воздухом с Аничкой, и это в какой-то степени приближало Ландика к ней. Ландику было приятно, когда Новотный приглашал его на чай и послушать радио — это напоминало недавнее прекрасное прошлое.
По утрам Ландик уже не провожал Гану из опасения, как бы люди не подумали чего-нибудь дурного. Он боялся не за себя — он ведь не Толкош, — а за Гану. Кроме того, он не мог этого делать еще и потому, что окружной начальник Бригантик ввел «непрерывное присутствие», то есть служебные часы без перерыва — с семи до двух. И как раз перед наступлением зимы. Наверняка это было направлено против Ландика — чтобы он не мог провожать Гану.
Он вознаграждал себя за отсутствие утренних прогулок вечером: они договорились, что Аничка будет выходить к воротам, когда стемнеет. Девушка держала слово. Ландик бросал и шахматы, и бридж, и карамболь и спешил на свидание к воротам. Здесь они стояли, или прогуливались, или же — что было безопаснее всего — прятались в проход за воротами, где было темно, хоть глаз выколи. Но зато там их никто не видел и было теплее, так как они могли согреть друг друга. Это, конечно, не сравнить с теми вечерами, когда они слушали радио, а Милка бренчала на пианино, но все-таки лучше шахмат, бриджа, карамболя, карт или болтовни за чаем у Новотного.
Ландику хотелось как-нибудь отблагодарить Аничку за гостеприимство, и он пригласил ее к себе на чай. Но Аничка отказалась:
— Что скажет хозяйка?
— А что, собственно, она может сказать?
— Что я болтаюсь по ночам.
— Ей не обязательно знать об этом. И потом — почему «болтаетесь»? Могут же у вас быть знакомые; разве вы не имеете права навестить их?
— А хозяин?! Он всегда дома, когда не в банке, и хочет, чтобы все вертелись вокруг него.
— А сейчас?
— Сейчас он уже спит. Доктор велел ему спать как можно больше, — это, говорят, укрепляет нервы. Ему запретили читать лежа — чтение-де прогоняет сон. А чтоб уснуть — нужно закрывать глаза и думать о приятных вещах.
— Ну вот, значит, вы не крутитесь вокруг него… Аничка, не выдумывайте. Приходите, когда хозяев не будет дома, когда они уйдут в гости, в театр, на бал. Будет же такая возможность.
— Одна?
— Одна.
Она погладила его по щеке.
— Нет, пан доктор.
— Ну, тогда с Милкой.
— С Милкой пожалуй!
Как-то в дождливый вечер девушки и пришли: в шляпках и плащах, с зонтиками, в блестящих резиновых сапожках и перчатках — ну совсем городские барышни. Они хотели повидать пана доктора, посмотреть, как он живет, и немного посидеть.
В прихожую их впустила служанка Марка. А узнав посетительниц при свете маленькой лампы, она загородила им дорогу и грубо спросила, чего им тут надо.