— Но, бабушка, не забудьте нам оставить обед и всего, что будет сегодня ! — просил Ян.
— Пошел ты, глупенький, еще бы забыть! — и бабушка улыбнулась. Потом перекрестила детей, и они уже хотели двинуться, как она еще что-то вспомнила. — Если будет гроза, — хоть я и не думаю, что будет, идите тихонько своею дорогой, молитесь, но не становитесь под деревья, потому что молния может ударить в них, понимаете?
— Понимаем, бабушка! И папенька говорил нам об этом.
— Ну, теперь идите с Богом и передайте мой поклон учителю.
При этом бабушка быстро отвернулась, чтобы дети не заметили слез, которые невольно показались на глаза ее.
Собаки прыгали вокруг детей, думая, вероятно, что дети возьмут их с собою на прогулку; но Ян отгонял их назад, говоря, что идет в училище. На зов бабушки собаки вернулись к ней, но оглядывались несколько раз, не позовет ли их кто-нибудь из детей. Бабушка также оглядывалась, и только увидав, что дети перешли мостик, где ждала их Манчинка, она не останавливаясь пошла домой. Она целый день была как будто задумчива и ходила по дому, словно кого-то искала. Едва прокуковала кукушка четыре часа, как она взяла под мышку веретено и сказала Адельке:
— Пойдем, девочка, школьничкам навстречу; мы подождем их у мельницы.
Пошли. У статуи под липами сидела пани-мама, пан-отец и несколько помольщиков стояли перед ними.
— Идете навстречу внучаткам, не так ли? — закричала издали пани-мама; — и мы ждем нашу Манчу. Сядьте с нами, бабушка!
Бабушка села.
— Что нового? — спросила она пана-отца и остальных.
— Сейчас говорили о том, что на этой неделе молодежь должна собираться в рекрутство, — отозвался один из помольщиков.
—Ну, утешь их Господи! — проговорила бабушка.
— Да, милая бабушка, много опять будет слез! Я думаю, что у Милы душа в пятках, — сказала пани-мама.
— Так всегда бывает с красивым человеком! — и пан отец ухмыльнулся, прищурив глазом: — если бы Мила не был красив, то освободился бы от рекрутства; ведь ему портят все проклятая ревность судейской Люции и злость дочери управляющего.
— Может быть отец его еще уладит это дело! — заметила бабушка; — на это по крайней мере надеялся Мила, когда на Рождестве ему управляющий отказал в службе.
— Ну, старый Мила дал бы за это две стовки! — сказал один из помольщиков.
— Двух сотенных, братец ты мой, еще мало, — отвечал пан-отец, — да Мила столько и не может дать: ведь состояние-то не велико, а детей-то много! Якуб всего бы лучше помог себе, если бы пожелал взять за себя судейскую Люцию, но ведь о вкусах не спорят. Я уверен, что если Мила принужден будет идти в солдаты и будет иметь возможность выбирать одно из двух, то конечно согласится скорее сделаться солдатом, нежели зятем судьи!
— Плеть все будет плетью, — сказал, кивнув головою, помольщик; — кому достанется Люция, тот уже не может сказать: не накажи меня, Господи! — он будет уже достаточно наказан.
— Мне всего больше жаль Кристлы, — сказала бабушка: — что она станет делать?
— Что ж? — отвечал пан-отец прищуриваясь: — девушка поплачет, похнычет, да и только; Якубу будет хуже!
— Это правда! Кто неохотно идет в солдаты, тому тяжело привыкать, но и он привык бы когда-нибудь, как и все другие. Я хорошо знаю, пан-отец, как это делается: покойный Иржик, дай Бог ему царство небесное, должен был привыкать еще к худшему, и я также с ним; но все-таки наше положение было лучше, чем положение Кристлы; Иржик получил позволение жениться, мы обвенчались и жили себе припеваючи. Но здесь не то, и неудивительно, что Мила неохотно идет на службу, когда они оба пораздумают, что надо ждать 14 лет! Но может быть это дело еще уладится, и он избегнет рекрутства, — прибавила старушка, и лицо ее прояснилось, потому что она завидела вдали детей. А они, увидав бабушку, пустились бежать.
— Что, Манча, не голодна ты? — спросил пан-отец, когда дочка здоровалась с ним.
— Конечно, хочу есть, тятенька, и все мы хотим: ведь мы не обедали! — отвечала девочка.
— А кусок хлеба, яблоки, булки, бухты? — и пан-отец прищурился, завертев табакеркою.
— Что же, тятенька, ведь это не обед! — смеясь отвечала девочка.
— Пройти такое пространство и столько учиться, поневоле захочется есть, не правда ли дети? — сказала с улыбкою бабушка, и взяв веретено подмышку, она прибавила: — Ну пойдемте! Я похлопочу, чтобы вы не умерли с голоду. — Все пожелали друг другу доброй ночи. Манчинка сказала Барунке, что она завтра будет опять ждать их на мосту, потом поторопилась за матерью на мельницу, а Барунка схватила бабушку за руку.
— Ну рассказывайте, что вы делали, чему учились в школе и как вели себя? — спросила дорогой бабушка.
— Послушайте, бабушка, я — Bankaufseher![117] — вскричал Ян, прыгая перед бабушкою.
— Это что еще такое? — спросила бабушка.
— Вот что, бабушка! Кто сидит на краю скамейки, тот смотрит за теми, которые сидят возле него, и тех, которые дурно ведут себя, он должен записывать, — объяснила Барунка.
— Мне кажется, что у нас этот называется надзирателем; но смотреть за другими может только самый лучший и прилежный ученик на целой лавке, и учитель не тотчас делает его надзирателем.
— То-то Тоник Коприва и выговаривал нам, когда мы шли из школы, что если бы мы не были Прошковы, то учитель не стал бы столько заниматься нами, — сказала с тоном жалобы Барунка.
— Этого не смейте и думать, — отвечала бабушка: — учитель для вас не будет делать исключения; если вы заслужите, то он и вас также накажет, как и Тоника; он это сделал только для того, чтобы вы оценили эту честь, чтоб охотнее ходили в школу и старались всегда быть умненькими. А чему вы учились?
— Диктовке! — отвечали Барунка и мальчики.
— Что это такое?
— Учитель нам говорит из книжки, мы пишем, а потом должны переводить с немецкого на чешский и с чешского на немецкий.
—Ну что же, понимают дети по-немецки? — спросила бабушка, имевшая обо всем свое особенное мнение и желавшая знать все подробно.
— Ох, бабушка! Ни один не знает по-немецки, только мы немножко, потому что научились еще дома, и тятенька всегда говорит с нами по-немецки; но это ничего не значит, что они не понимают, только бы хорошо приготовили заданный урок, — отвечала Барунка.
— Но как же они приготовят урок, когда они на него и посмотреть-то по-немецки не умеют?
— Их много и наказывают за то, что они не приготовляют хорошо урок: учитель поставит им черточку в черную книгу или поставит в угол, а иногда достанется и несколько ударов по рукам. Сегодня должна была встать к черной доске судейская Анина, которая сидит возле меня: она никогда не знает немецкой диктовки. Когда мы в полдень сидели перед школою, она мне жаловалась, что не умеет приготовить урок: ничего и не ела со страху! Я ей написала урок, и она дала мне за это две гомолки[118].
— Ты не должна была брать! — заметила бабушка.
— Я и не хотела брать; но она мне сказала, что у нее есть еще две. Она была так рада, что я ей написала урок, и обещала каждый день приносить мне что-нибудь, если я только буду ей помогать в этой неметчине. Почему же мне этого не сделать, не правда ли?
— Ты можешь ей помогать, но не делать, потому что она так не научится.
— Так что ж такое! Ей вовсе не нужно это знать: мы учимся только потому, что учитель хочет так.
— Потому что учитель хочет, чтоб из вас что-нибудь вышло, а чем больше будете знать, тем легче будет вам жить за свете. Немецкий язык также нужен: вот я не могу поговорить с вашим отцом.
— Но ведь тятенька вас хорошо понимает, и вы его также, хоть и не говорите по-немецки. В Жлице говорят только по-чешски, поэтому Анине нет нужды знать немецкий язык; она говорит, что если захочет узнать его, то может идти в неметчину. А учитель думает иначе. Ах! Голубушка, бабушка, никто не учится охотно немецкой диктовке, она трудна. Если б это было по-чешски, то учение шло бы так же легко, как «Отче наш».
— Ну, вы еще этого не понимаете, но вы должны слушаться и охотно учиться всему. Слушались ли мальчики?
— Да. Только Яник начал шалить с мальчиками, когда учитель вышел из комнаты; они начали скакать по лавкам, но я сказала Яну...
— Ты мне сказала? Ты? Я сам перестал, когда услыхал, что идет учитель!
— Хорошие вещи узнаю я! Ты должен смотреть за другими, а сам шалишь, как же это можно! — сказала бабушка.
— Ах, бабушка! Эти мальчики в школе страшные озорники! — отозвался Вилим, который до сих пор молчал, показывая Адельке большой кусок солодкового корня и пачку листового золота, выменянные за крейцер у какого-то мальчика в школе, — если бы вы знали, как они скачут по печкам и борются, и надзиратели с ними.
— Царь ты мой небесный! Что ж учитель-то?
— Это когда учитель уходит из школы, а перед тем, как ему придти, они все бросятся на свои места, руки положат на стол, и все тихо.