Но не успел он сделать и десяти шагов, как прогремел выстрел. В ту же секунду Миерлэ словно споткнулся и упал на колени. Он попытался подняться, но вторая пуля настигла его и заставила снова упасть, затем он тяжело застонал, захрипел, стал медленно оседать на левый бок и, наконец, застыл — я бы сказал — в позе уснувшего от усталости человека.
Когда мы подошли к нему, он уже не шевелился. Около правого уха виднелось отверстие, как укол ножом. В углу рта висел сгусток крови и пузырек пены, в котором словно застыло его последнее дыхание.
«Вот что такое жизнь!» — мысленно сказал я себе, взглянув на него. Трудно было поверить, что в такое короткое время могла произойти столь ужасная вещь… Бедняга Миерлэ! Сколько раз впоследствии всплывал он в моих воспоминаниях, лежащий вот так на боку, с восковым лицом и вытаращенными глазами. Припал левым ухом к земле, будто прислушивается к шепоту, к зову, доносящемуся до него из недр земли.
И что нам принесла вся эта гнусность? Через два месяца, находясь в Бухаресте, я уже сидел без единого гроша за душой и замышлял новое преступление.
Дядя мой, уволенный со службы, приехал с бабушкой, и оба сели нам на шею. Вместо него директором тюрьмы в Бисерикань был назначен мой сообщник — субъект, которому, по справедливости, надлежало занять освободившееся в тюрьме место Миерлэ, этого вора, у которого мы, так называемые честные люди, самым подлым образом отняли и жизнь и деньги.
Вторник, 10 ноября… Прошел уже почти год, как я ничего не записывал. Быстро перескакиваю через факты, которые я и сегодня еще не в состоянии себе уяснить. О многом лишь догадываюсь. Душа слишком отягощена грехами, столько я натворил злодеяний. В одном я твердо уверен: дом наш был насквозь пропитан ложью и грязью, к которой мы все настолько привыкли, что она стала совершенно естественной.
Я так и не узнал, какие функции исполнял маклер Давид, часто посещавший нас. Каждые две-три недели он являлся к нам с таинственным видом, оставлял в коридоре палку и старую шляпу, похожую на него самого, и запирался с отцом в комнате, где они иногда совещались часа по два. После визитов маклера отец несколько дней пребывал в прекрасном настроении, а дом был обеспечен всем необходимым.
Так продолжалось около трех лет. И вдруг к нам явился какой-то полковник. Не знаю, что он сказал отцу, но тот внезапно побелел и весь затрясся. Полковник оказался человеком черствым, мрачным: обыскивая шкаф и ящики столов, он оглядывал нас с таким лютым видом, как будто хотел всех проглотить. Затем он забрал множество бумаг и удалился. Вслед за ним ушел и отец. После этого он стал часто ездить в Бухарест, а в доме воцарилась тяжелая, гнетущая тишина. Что скрывалось за всем этим и что, в сущности, произошло, — я не знал. Отец отсутствовал два месяца. Вернулся он в гражданском костюме, постаревший, понурый и совсем измученный, словно после тяжелой болезни. Мать больше не завивала мне локонов, — она плакала целыми днями. А я продолжал запускать воздушных змеев и не обращал внимания на то, что происходило вокруг. Лишь теперь, смутно припоминая некоторые события, я пытаюсь их объяснить и установить между ними какую-нибудь связь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Врач вызвал меня в канцелярию для разговора, и его слова тронули меня чуть не до слез. Я — и слезы… Оказывается, он прочел мой дневник и обратился к директору тюрьмы с просьбой внести меня в список заключенных, представленных к помилованию. Врач уверен, что я стану порядочным человеком, предам забвению свое грязное прошлое и еще принесу обществу свою, хотя бы небольшую, долю пользы. Когда я уходил от него, я не чуял под собой ног. Как воодушевляет, возвышает и вселяет веру даже простое соприкосновение с благородной душой!
Вернувшись к себе, я перечел последнюю страницу. Какой я подлец! Ох, доктор, доктор, боюсь, что ты ошибаешься!.. Твое доброе сердце и любовь к людям мешают тебе разглядеть, что за негодяй твой старый пациент.
Бедные мои родители! Сколько они сделали для меня и чем я отплатил им? Мои поступки свели их в гроб. Они перенесли столько горя и позора, что и на том свете им нет покоя. Сколько пришлось выстрадать старикам из-за моих «подвигов»! Негодяй я, негодяй! Эти слова я должен был бы твердить себе каждое утро. «Неужели ты не видишь, что хочешь свалить всю вину на родителей? Мерзавец этакий!» Нечто подобное должна была бы нашептывать мне моя совесть, если бы во мне осталась хоть капля порядочности. Даже теперь, когда я осуждаю себя, я чувствую, что мои слова не совсем искренни. В эти минуты раскаяния душа моя смотрится в зеркало и хочет выглядеть привлекательной. Но разве я рассказал здесь хотя бы десятую часть совершенных мною гнусностей? Эх! А другие? На много ли они лучше меня в глубине души?
Странно, что я никогда не могу осуществить свой замысел, не в состоянии выполнить ни одного принятого решения. Однажды я решил покончить с собой. Купил револьвер, зарядил и через час продал его за полцены какому-то капралу… Мысли, чувства, желания, все мое существо меняется с минуты на минуту. Вся моя душевная ткань расползается, как будто она насквозь прогнила.
Брось болтовню и переходи к фактам! (Сколько раз слышал я это в своих бесконечных беседах с судьями!..)
Разрешите же рассказать вам, господин доктор, — ведь с сегодняшнего дня я перед вами исповедуюсь, — разрешите рассказать, как я дошел до того, что потерял всякий стыд и стал рассматривать свою бесчестность и пребывание в тюрьме как нечто присущее моей натуре и неотъемлемое от моей судьбы.
Мне было девятнадцать лет, и отец был убежден, что я посещаю юридический факультет. На самом же деле я проводил целые дни в игорном доме, который тайно содержал некий Адольф сообща с сыном богача Грумэзеску. Я стал завсегдатаем этого притона. Уходил по вечерам после ужина, и родители сетовали на мое чрезмерное трудолюбие, поверив в вымышленные занятия с приятелем. Я находился в обществе самого низкопробного сброда, где один негодяй был хуже другого. Как говорится: рыбак рыбака видит издалека.
Однажды вечером, когда страсти уже разгорелись, у стола появился никому неведомый капитан интендантской службы. Был он навеселе и все же имел вид какого-то гробовщика, чему способствовал и хриплый голос, словно исходивший из