Выслушав меня, Рейнгольд приободрился. Тем не менее он спросил:
— А Баттиста поверит этому?
— Не беспокойтесь, поверит… Уверяю вас, поверит. Наступило длительное молчание. Мы оба испытывали какую-то неловкость. Ссора еще висела в воздухе, и ни мне, ни ему не удавалось забыть о ней окончательно. Наконец Рейнгольд сказал:
— А все же мне жаль, Мольтени, что вы не будете работать со мной над этим фильмом… Может быть, все же попробуем договориться?
— Вряд ли что-нибудь выйдет.
— Возможно, наши разногласия не так уж серьезны… Я ответил твердо и теперь уже совершенно спокойно:
— Нет, Рейнгольд, очень серьезны… Кто знает, вдруг вы и правы, толкуя поэму Гомера таким образом… Но я все-таки убежден, что даже сегодня «Одиссею» следует ставить так, как ее написал Гомер.
— Вы мечтатель, Мольтени… Мечтаете о мире, подобном миру Гомера… Вам хотелось бы, чтобы он существовал… Но увы! его не существует.
Я сказал примирительно:
— Допустим, что вы правы: я мечтаю о мире, подобном миру Гомера… А вот вы, прямо скажем, нет.
— Я тоже мечтаю о нем, Мольтени… Кто о нем не мечтает? Но когда надо ставить фильм, одной мечты мало…
Опять наступило молчание. Я смотрел на Рейнгольда и понимал, что мои доводы его совсем не убедили. Неожиданно я спросил:
— Вы, конечно, помните песнь Улисса у Данте?
— Да, ответил он, несколько удивленный моим вопросом, помню… Правда, не слишком хорошо.
— Тогда разрешите, я прочту ее вам. Я знаю ее наизусть.
— Что ж, если хотите, пожалуйста.
Не знаю, почему мне пришло в голову прочесть ему этот отрывок из Данте: возможно, так я решил позднее, мне хотелось еще раз напомнить Рейнгольду о некоторых вещах, не рискуя его снова обидеть.
Режиссер уселся в кресло, и лицо его приняло устало-снисходительное выражение.
— В этой песне, сказал я, Данте просит Улисса рассказать, как погибли он и его товарищи.
— Знаю, Мольтени, знаю… читайте.
На минуту я задумался, опустив глаза, потом начал:
С протяжным ропотом огонь старинный Качнул свой больший рог…[4]
Мало-помалу я стал читать стихи обычным голосом и, насколько мог, просто. Сердито взглянув на меня из-под козырька фуражки, Рейнгольд отвернулся к морю и больше не двигался. Я продолжал читать медленно и размеренно. Но, дойдя до слов:
О братья, так сказал я, на закат Пришедшие дорогой многотрудной, я вдруг почувствовал, что волнуюсь и что голос у меня начал дрожать. Ведь в этих немногих строках было заключено не только мое понимание образа Одиссея, но и мое представление о себе самом и о том, какой должна была бы стать моя жизнь и какой она, к сожалению, не стала. Волнение мое, я понимал это, было порождено несоответствием между ясностью прекрасной идеи и моим полным внутренним бессилием. Однако мне все-таки удалось заставить свой голос не дрожать и дочитать до последней строки:
И море, хлынув, поглотило нас.
Окончив, я тут же встал, Рейнгольд тоже поднялся со своего кресла.
— Простите, Мольтени, быстро заговорил он, простите. Для чего вы прочли мне этот отрывок из Данте?.. Зачем?.. Конечно, все это прекрасно, но зачем?
— Это, ответил я, тот Одиссей, чей образ я хотел бы создать. Таким я представляю себе Одиссея… Прежде чем расстаться с вами, мне хотелось показать его вам как можно яснее… Я решил, что Данте сделает это лучше, чем я.
— Конечно, лучше. Но Данте это Данте… Он человек средневековья… а вы, Мольтени, современный человек.
На этот раз я ничего не ответил и протянул ему руку. Он понял и сказал:
— А все-таки, Мольтени, мне будет жаль отказаться от сотрудничества с вами… Я уже привык к вам.
— До следующего раза, ответил я. Мне бы тоже хотелось работать с вами, Рейнгольд.
— Но тогда в чем же дело? В чем дело, Мольтени?
— Судьба, ответил я и, улыбнувшись, пожал ему руку. Я направился к выходу, Рейнгольд остался сидеть за столиком бара, и его руки, казалось, застыли в безмолвном вопросе: "В чем же дело?"
Я быстро вышел из гостиницы.
Я возвращался на виллу с той же поспешностью, с какой ее покинул. Чувство нетерпения и воинственного порыва не давало мне спокойно поразмыслить над тем, что же, в конце концов, произошло. Не думая ни о чем, я бежал по дорожке под лучами палящего солнца. Я понимал, что сошел наконец с мертвой точки, нарушил невыносимое положение, длившееся слишком долго, и теперь вскоре узнаю, почему Эмилия меня больше не любит. Что будет потом, я не загадывал. Размышления либо предшествуют действию, либо следуют за ним. Когда мы действуем, нас подвигают на это наши прошлые, уже забытые размышления, переплавившиеся в нашей душе в страсти. Я действовал и потому не думал. Я знал, что думать буду потом, после того, как что-то сделаю.
Добежав до виллы, я быстро поднялся по лестнице, ведущей на террасу, и вошел в гостиную. Там никого не было, но на кресле лежал раскрытый журнал, в пепельнице торчали испачканные губной помадой окурки, из включенного радиоприемника тихо лилась танцевальная музыка — я понял, что Эмилия только что вышла. Возможно, на меня подействовал приятный рассеянный свет полуденного солнца и приглушенная музыка, но я вдруг почувствовал, что ярость моя исчезла, хотя я по-прежнему ясно и отчетливо сознавал, чем она вызвана. Больше всего меня поразил обжитой вид гостиной: в ней было спокойно, удобно и уютно. Казалось, на вилле живут давно, и Эмилия уже привыкла считать ее своим постоянным местопребыванием. Это радио, этот журнал, эти окурки, не знаю уж почему, напомнили мне о страсти Эмилии к домашнему уюту, о ее беспредельной, такой органической и такой женской любви к домашнему очагу. Я понял: несмотря на все, что случилось, Эмилия собирается прожить здесь долго и, в сущности, очень довольна тем, что находится на Капри, в доме у Баттисты. А я пришел сказать ей, что нам надо уезжать.
Задумавшись, я подошел к двери, ведущей в спальню Эмилии, и открыл ее. Эмилии в спальне не было. Здесь тоже все говорило о ее домовитости. Аккуратно сложенная ночная рубашка лежала на кресле возле кровати. Рядом с креслом стояли домашние туфли. На туалетном столике перед зеркалом в идеальном порядке были расставлены флаконы и баночки с кремом. На ночном столике книга, грамматика английского языка, которым Эмилия недавно начала заниматься, тетрадь для упражнений, карандаш, пузырек с чернилами. Нигде никакого следа чемоданов, с которыми мы приехали из Рима. Я невольно заглянул в шкаф. Немногочисленные платья Эмилии висели на плечиках. На полках лежали платки, пояса, ленты, стояла пара туфель. "Конечно, подумал я, для Эмилии неважно, кого любить Баттисту или меня, — для нее важно одно: иметь свой дом, где она могла бы спокойно и надежно устроиться, не зная никаких забот".
Я вышел из спальни и по коридору прошел на кухню, которая помещалась в маленьком строении позади виллы. Подходя к кухне, я услышал голос Эмилии, разговаривающей с кухаркой. Я невольно остановился у открытой двери и прислушался. Насколько я понял, Эмилия давала указания, что приготовить на ужин.
— Синьор Риккардо, говорила Эмилия, любит простые кушанья, без соусов и пряностей… Одним словом, вареное или жареное мясо, рыбу… Вам же лучше, Аньезина, меньше хлопот.
— Ну, синьора, хлопот всегда хватает… И простое блюдо сделать не так-то уж просто… Так что же приготовить сегодня к ужину?
На некоторое время наступило молчание. По-видимому, Эмилия думала. Потом спросила:
— А можно еще достать рыбу?
— Если сходить к торговцу рыбой, который обслуживает гостиницу, то можно.
— Тогда купите хорошую, большую рыбу… Так на килограмм или больше… но не слишком костистую… Зубатку или, еще лучше, кефаль… Словом, что удастся… И поджарьте ее… Или нет, лучше сварите… Вы умеете делать майонез?
— Да, умею.
— Вот и хорошо… Если сварите рыбу, приготовьте майонез… И салат или вареные овощи… Морковь, кабачки, фасоль… что найдется. И фрукты, побольше фруктов. Фрукты, как только вернетесь, поставьте в холодильник, чтобы они, когда будете подавать их на стол, были совсем свежие.
— А что на закуску?
— Ах да, еще закуска… Сегодня сделаем что-нибудь попроще: купите ветчины, но только понежнее… К ветчине подайте винные ягоды… Винные ягоды у вас найдутся?
— Найдутся.
Не знаю уж почему, но, пока я слушал их разговор, такой спокойный, такой рассудительный, мне вдруг припомнились последние слова, которыми мы обменялись с Рейнгольдом. Он сказал, что я стремлюсь жить в мире, подобном миру «Одиссеи», и я ответил ему, что он прав. Тогда Рейнгольд заявил, что мое желание неосуществимо, ибо современный мир вовсе не мир «Одиссеи». Но теперь я подумал: "А все-таки точно такая же сцена могла бы произойти и много сотен лет назад, в эпоху Гомера… Хозяйка, беседуя со служанкой, объясняет ей, что приготовить на ужин". Мне вспомнился мягкий, рассеянный солнечный свет, заливавший гостиную, и мне вдруг показалось, будто вилла Баттисты это дом на Итаке, а Эмилия Пенелопа, беседующая со своей рабыней. Да, я был прав, все могло быть точно таким же, как и тогда. Но, увы, все было до обидного по-другому. Я заглянул на кухню и позвал: