Более сильная, чем я, она вырвала из моих рук бидон и, открыв крышку, склонилась над ним.
— О, пожалуйста, какая славная колбаска!
Глядя, как она запихивает в рот лоснящуюся от жира колбаску, я процедила сквозь зубы:
— Фу! И как тебе не стыдно? Мне было бы стыдно!
— Смотрите! Наташечка произносит проповеди! Если уж тебе так жаль этой колбаски, то могу ведь и я угостить тебя…
Отвернувшись в сторону, я спросила как можно более равнодушно:
— А что с твоей тетей?
— С кем?
— Ну, с той тетей, которая навещала тебя в приюте?
— А, тетечка! Выискала себе другую сиротку. С одной ведь невозможно так без конца. А за один лишь молитвенник она, холера, выудила кучу денег. Полушубок тоже продала, чертовка.
Я опустила бидоны на землю, но тут же снова схватила их и пошла вперед. Так вот оно что! И как это я не догадалась раньше сама?! Боже мой! Из-за нее несколько недель жили мы в отвратительнейшем страхе, в ожидании наказаний. Только наша голодная забастовка удержала тогда Гельку от какого-либо отчаянного поступка. Оскорбленный ксендз порвал отношения с монастырем как раз тогда, когда благодаря его опеке нам могло быть немного лучше. С того же момента матушка-настоятельница совсем впала в чудачество и вся власть перешла в руки сестры Алоизы. А виновница всего этого шла рядом со мной и жевала колбаску. Мне хотелось со всей силы дать ей кулаком по челюсти, так, чтобы она зашаталась.
— Подожди меня здесь или иди, а я тебя догоню. — Дружелюбно кивнув головой, Янка исчезла за дверью кондитерской.
«Так вот до чего дело дошло! — растерянно подумала я. — Ходит по магазинам и собирает подаяния!»
Через минуту Янка снова была возле меня. В руках она держала плитку шоколада «Дануся».
— Угощайся.
— Нет, нет, спасибо. — И, стараясь не глядеть на шоколадку, я отодвинулась на край панели.
— Куда ты так торопишься? Подожди, я должна подсчитать, правильно ли дали мне сдачу. — Она вынула из кармана горсть мелких монет и быстро их пересчитала.
Вот уже и монастырская ограда. Я остановилась.
— Здесь мы должны распрощаться, — начала я равнодушно. — Мне нужно идти.
— Разумеется. Старая конура уже близко.
Мы обе остановились возле ограды. Янка — свободная и беспечная, а я, хотя и никого не обокрала, — смущенная и чувствующая себя крайне неловко.
— Что бы ты сказала, если бы я снова пришла в ваш приют?
Тон ее вопроса был небрежный и шутливый, однако пристальный взгляд говорил, что за этим шутливым тоном кроется нечто другое.
Я еще раз посмотрела на ее нищенское одеяние, прозрачно-восковое лицо, исхудавшие руки и, помимо своей воли, отрицательно покачала головой.
— А почему — нет? — удивилась она.
Я отшатнулась от нее, продолжая отрицательно мотать головой.
— Ведь вас я не обкрадывала. Монахинь же вы сами терпеть не можете. Так о чем же речь? Могу дать слово, что на сей раз я ничего не украду. Ну? Ты ведь видишь, что я измучена, как пес. — Она умолкла.
Ее нищета была ужасна, отталкивающа. Рука, державшая шоколадку, сильно дрожала.
— Нет! — громко крикнула я. — Нет! — И схватилась за бидоны. — Я иду. Будь здорова.
— Подожди и не делай такой оскорбленной мины. Может быть, на прощание угостишься все-таки кусочком шоколада? — Она подсунула мне под самый нос соблазнительную плитку.
— Нет, спасибо!
— Да возьми же, возьми!
— Я сказала — спасибо.
— А Гелька была права, когда говорила, что в тебе сидит монахиня.
Я побледнела. Разве это возможно, чтобы моя Гелька так отзывалась обо мне?!
— Напрасно ты так упорно отказываешься, — ехидничала Янка. — Кусочек смело можешь съесть. Ведь это же за твои деньги.
— Как это за мои? — Словно громом сраженная, я сунула руку в карман. Он был пуст.
— Не ищи! — с издевкой рассмеялась она. — И в другой раз не лги. Янка — не глупая монастырская девчонка. Ты сказала, что у тебя нет с собой денег, а между тем все время мяла рукой в кармане эти глупые четыре злотых. Фу, постыдилась бы! Деньги я тебе верну. Шли дам добрый совет: послушай, когда ты будешь голодна и почувствуешь, что не в состоянии больше влачить свое жалкое существование среди глупых девчат и лицемерных монахинь и когда что-нибудь будет гнать тебя на свободу, возьми полушубок сестры Алоизы, отнеси его на базар и продай. Господь бог отпустит тебе этот грех… Погоди, не убегай, — схватила она меня за руку, — еще два слова. Тех денег из кружек для пожертвований я не крала, Ведь ты знаешь, это тетечка. Ну, а теперь? Наверно, ты не будешь иметь ничего против, если мы вместе пойдем в приют? Я буду послушной… — пыталась рассмеяться Янка.
— Иди вон! Убирайся! — крикнула я, замахиваясь.
Она схватила мою руку и дала мне не слишком сильную пощечину.
— На старших нельзя поднимать руку! Как добрая католичка, давай-ка подставляй теперь и другую щеку.
— Убирайся! Ненавижу тебя! — едва сдерживая слезы, крикнула я и, схватив бидоны, бросилась к калитке.
Сомнения — то ли передать матушке слова Янки, которая сама созналась в краже, то ли нет — глубоко тревожили меня. Посоветоваться было не с кем. Даже Рузя, выслушав меня, только вздохнула и сказала:
— Решай сама. Меня тогда не было с вами. Не знаю, обязательно ли ты должна передавать свой разговор с Янкой матушке.
Рузин ответ ввел меня в еще большее раздражение. Ведь именно матушка считала нас воровками; столь памятный всем нам ночной обыск должен был выявить преступницу. Я полагала, что моя обязанность — снять пятно преступности со своих подруг.
Разговор с матушкой состоялся на крыльце. Все время, пока я рассказывала, она молчала. Я даже не знала, понимает ли она, о чем идет речь, доходит ли до ее сознания смысл моих слов.
— Принеси мне рассолу, моя детка.
— Какого рассолу, проше матушку?
— Огуречного. У меня страшная жажда.
Что есть духу я помчалась за рассолом. Матушка выпила целую кварту, вытерла губы и, ставя кружку на лавку, сказала:
— После всего, что произошло, это уже не имеет значения. Не думай больше об этом. И никому не рассказывай.
Наступил август. В честь приближавшегося праздника преображения господня «рыцари», вызываемые монахинями на беседы, брали на себя различные жертвенные обязательства.
Однажды, вернувшись из часовни, я обнаружила, что в трапезной царит сильное оживление. Окруженная девчатами, посередине комнаты стояла Зуля. Сироты с восхищением дотрагивались до ее блестящих ленточек, ловко сшитого платья, а также до туфелек и носков. Однако Зуля не производила впечатления счастливого человека.
— … Когда я хотела вечером прочитать молитвы, — рассказывала Зуля, — она вынимала из моей руки четки и говорила: «Сегодня ты уже достаточно молилась. Иди-ка теперь поиграй, попрыгай». Поэтому я каждый вечер, ложась в кровать, делала вид, что сплю, а потом вставала, опускалась на колени и читала молитву. Однако ксендз на исповеди запретил мне обманывать мою благодетельницу, и я уж не знала сама, что же делать. — Зуля утерла глаза, мокрые от слез. — Она даже на молебен запретила мне ходить. Сказала, что я очень слабая и в холодном костеле могу простудиться. И еще велела мне каждый день прогуливаться по веранде. Но самое худшее было после ужина…
Зуля разразилась плачем, который долго не могла унять. Закрыв лицо руками, она рыдала так, что у нас щемило сердце.
— Наверно, велела тебе натирать пол?.. — сочувственно сказала Казя, помня, что Зуля частенько жаловалась на боль в позвоночнике.
— Это бы еще ничего. Но она отвела меня в ванную, велела раздеться и… Из-за нее я каждый день грешила.
— Как?!
— А она заставляла меня влезать в ванну и сама намыливала меня.
— Ну и что с того?
— Так ведь я же была голая. — Зуля подняла на нас заплаканные глаза. — Господь бог глядел на меня, а я была голая, и все было видно. Ужасный стыд.
— И что тебе еще сделала эта пани? — насмешливо спросила Иоася.
— Ох! — Зуля прижала руки к груди. — Я была страшно несчастлива. Она не позволила мне устроить маленькую божницу в моей комнате, а в костел я могла ходить только по воскресеньям. Она хотела, чтобы я занималась гимнастикой, играла в мяч, приглашала к себе домой подруг. Нередко обнимала меня и целовала, но я боялась ее. Я знала, что она не любит господа бога, и это меня ужасно мучало. Она часто повторяла, что хочет иметь в доме нормальную девочку, а не божью служку. Хотела, чтобы я была весела и смеялась. Но я не могла ни быть веселой, ни смеяться, потому что знала — господь бог не может благословить ее. А она часто вздыхала и говорила: «Я думала, что если в доме появится ребенок, то будет веселее. А получается, что еще тяжелее. Ты устроила у нас монастырь». И она перестала называть меня Зулей, а обращалась ко мне: «Кика» — и велела носить короткие юбки. Однажды мы должны были идти вместе с нею в парк есть мороженое. Она велела мне надеть новое платье, а через это платье все тело просвечивало, даже колени было видно. Поэтому я не хотела его надеть и расплакалась. Тогда она страшно на меня рассердилась, а потом тоже начала плакать, и мы обе плакали и в этот день никуда уже не пошли. Я видела — она начинает жалеть, что взяла меня из монастыря. Она так мрачно смотрела на меня, что я подумала: для нее будет лучше, если я уйду… И ушла…