— Что один, что два креста… Все равно тятька не удержится, пожертвует их Ре-Се-Де-Ре-Пе.
— Зачем?
— Обменяют на денежки, кормить раненых большаков.
Шурка вздохнул.
За тесовой, со щелями перегородкой, отделявшей чулан от двора, слышно было, как возились на нашесте, угнездываясь на ночь, куры. Красуля, лежа на чистой соломе, пыхтела и жевала свою бесконечную жвачку. Хорошо пахло навозом, щипало немножко в носу от мамкиной укладки. Запахи не мешали, они клонили в сон.
— Дрыхнем?
— Дрыхнем…
Но они все не засыпали, нежились в прохладной темноте, шептались.
— И батя пожертвовал бы награду для раненых, не пожалел.
— Конечно. Тятька отдавал свой крестик — не взяли. «Носи, — говорят, — будут лучше слушаться тебя мужики в деревне».
— Володька посеял вчера свой «Смнт-вессон»…
— Растяпа! Где?
— Кажется, в усадьбе. Надобно поискать.
— Найду и не отдам безрукому балде…
А Шурка думал опять о дяде Роде. Ох, сколько они с Петухом потеряют теперь оттого, что Яшкиного отца не будет с ними!
Вот недавно его дружок спросил Григория Евгеньевича. «Эксприаторы — это хорошо или плохо? Разбойники, да?» Он, должно, вспомнил, как обозвал их весело этим непонятно-звучным прозвищем учитель, когда они, пареньки, играли в найденный в саду крокет барчат. «Экспроприаторы, — поправил Григорий Евгеньевич и заколебался, словно боясь ошибиться. — Нуте-с… экспроприация… Пожалуй, хорошо… Впрочем, я сам еще плохо понимаю, — откровенно сознался он. — Разные бывают и экспроприации… Вот мы с вами немного поживем, поглядим, поучаствуем в революции и все узнаем». А Шуркин батя, когда к нему пристал, допытываясь, помощник-подсобляльщик, отмахнулся по обыкновению: «Почем я знаю? Слов новых много всяких навыдумывали, да толку от них мало… Куда ты сумку мою с бумагами девал? Ищи!»
Мужики в деревне, как давно приметилось Шурке, не любили разговаривать с ребятами по своим взрослым делам, а по нынешним, о революции, и подавно. Мамки не прочь, как всегда, почесать долгими языками со всяким и про всякое, только слушай, но им постоянно некогда — торопятся с печкой, коровой, курами, в поле бежать. Еще любят поторчать около мужиков, как это делают все парнишки и девчонки, — пользы от мамок тоже было маловато.
Кажется, только один дядя Родя в селе отличался от всех, охотно, как и раньше, разговаривал с Яшкой и Шуркой. «Прежде всего, мы скажем, есть эксплуатация, — ответил он им значительно, как равным. — Попросту, по-нашему сказать, грабеж среди белого дня бедных людей богатыми: лавочниками, фабрикантами, помещиками, вроде нашего Крылова… Ну, а экспроприация — законное возвращение награбленного хозяевам, то есть нам, беднякам… Раскусили?»
Значит, и крокет ихний, собственный, ребячий, не барчат, потому и прозвал тогда молодцов-удальцов Григорий Евгеньевич одобрительным прозвищем. Но почему он постеснялся сказать все до конца? Точно учитель боялся кого-то обидеть.
Шурка немедля поделился с Яшкой этими своими важными мыслями, особенно напирая на то, чего они лишаются с отъездом Яшкиного отца на фронт. Петух от согласия и удовольствия только кукарекал.
Потом они поговорили о шлюпке в барском каретнике. Здорово бы спустить ее на воду! Да кто разрешит? Дедко Василий, как изрубил и сжег иконы, ушел из дому и пропал. Говорят, в монастырь побежал, замаливать тяжкий свой грех. Он всегда, когда поругается с богом, опосля кается перед ним, просит прощения. А тут страшно подумать, что наделал. И в монастыре не отпустится ему этот грех… Был бы дедко Василий дома, может, и разрешил, ведь шлюпка попусту валяется в каретнике, только рассыхается. А безглазый приказчик не позволит, и не заикайся… Разве попросить Совет? За писарские труды, а?.. Хоть бы в шкаф барчат часом заглянуть, покопаться в книжках… Шкаф-то ведь не ихний, нашенский. Тут экспроприация — самое святое дельце… А в субботу Шурка пойдет в школу. С двенадцати у него дежурство, обещал Григорию Евгеньевичу выдавать книжки ребятам. Можно и себе интересную сыскать, перечитать.
— И я с тобой, Саня. Ладно?
— Ладно… Да дрыхни ты, пожалуйста! Не мешай спать.
— Это ты мне мешаешь. Молчи!
Они сладко препирались, зевая. Бессонное комарье пробралось со двора в чулан, приятно ныло-звенело в темноте, над головой, не кусалось и точно убаюкивало. Сон схватывал друзей внезапно и не отпускал до позднего утра, пока Шуркина мамка не будила их к горячим лепешкам с творогом и мятой картошкой. Летнее солнце давно разгуливало по улице, это видно было из сеней по зеленому пожару луговины перед крыльцом.
На Тихвинскую не звали гостей: угощать было нечем. Хлеба в обрез, дотянуть бы только до нового. Обманул дядю Родю батя, утаил, горшки ему не делать до рождества — глина вся вышла. Купить или занять у карасовских горшелей трудно, сами они, как постоянно, сидели уже без глины, запасы у большинства кончились. Жить, то есть добывать глину, можно было лишь зимой, в сильные морозы, копая ямы и норы в Глинниках, не боясь воды и обвалов.
Продавать готовые корчаги и ведерники, подкорчажники, кринки и кашники было не из чего: высокой громкой колокольни в сенях уже не существовало. Батя, потемнев, опять обделял себя, когда за столом резал каравай. Самый тонкий, дырявый ломоть хлеба клал возле своей обкусанной ложки.
А мамка голубела и не унывала. Потчевала ребят, приговаривая ласково:
— Больше ешьте, скорей вырастете… Кому опосля обеда вставать тяжело, тому в поле нагинаться легко. Бери, отец, лепешки, удались они мне ноне, пышные, румянистые, творогу натолсто… Вот я сметанкой тебе помаж, побалую. Новина скоро, слава богу!
— До новины еще, дожить надобно, — ворчал батя, ни на кого не глядя, и делил лепешку на пять равных частей.
Голубая мамка не унималась:
— Не помрем, доживем!.. Чуть зачнет поспевать ржица-матушка, нажну сноп и на печку. Высушу, обмолочу вальком да каши вам ржаной сварю… Можно и смолоть свеженькое зерно на домашних жерновах и испечь хлебы.
На праздник прибрела из-за Волги лишь слепая бабуша Матрена. Она перебралась через реку поездом, от разъезда до станции. По шоссейке до села ее подвезли, нашлись добрые люди.
На второй день Тихвинской, когда все еще праздновали как могли, отдыхая последний денек перед страдой, отец взялся отбивать загодя косы, и не только свои — и чужие. Сестрица Аннушка заранее распевала благодарения, желая братцу здоровья, и усердно сулила за работу яйца. Да и другие бабы от нее не отставали, понатащили литовок и хлопуш, потому что многие сами отбивать косы не умели и всегда обращались за подмогой к кому-либо из соседей. Отбивание кос исстари было особым мастерством, главным образом мужиков, и то не всех. Иной отобьет зазубринами косу, утро-вечер помаши ей и опять берись за молоток. А другой, золотые руки и брильянтовый глаз, так косу твою наколдует, отстучит ее молотком на наковальне по жалу, оттянет его натонко, ровно, хоть неделю коси, наяривай со всего плеча, берегись само собой камней, не забывай изредка подтачивать лезвие бруском и крестить оселком. К таким колдунам, должно быть, относился и Шуркин батя, уж больно многонько понанесли ему бабы кос. Он был доволен, охотно принимал работу, но от приношении отказывался наотрез:
— Не велики муки — свои руки… Люблю, мать честная, отбивать литовки и хлопуши!
Косы замачивались в ушате за крыльцом, опушенные пятками в дождевую воду, чтобы крепче сидела па деревяшке сталь в железных кольцах. Ванятке и Тонюшке был дай строгий наказ к ушату близко не подходить.
В березовый свиловатый чурбан, валявшийся иод навесом, батя вбил, как гвоздь с большой шляпкой, четырехугольную наковаленку, припас воды в горшке с отбитым краем. Разыскал на дворе, в ящике с плотницким инструментом, особый молоток, сохранившийся за годы войны, ржавый, как бы срезанный на концах с одной стороны, но все же совершенно тупой. Это было самое удивительное — молоток тупой, а коса стальная. Что можно сделать таким молотком? Оказывается, можно и многое, только смотри, дивись и радуйся.
Шурка не раз видел, как отбивают летом мужики косы, как это делал отец, приезжая на сенокос из Питера. И всегда это было для него волшебством, так непонятночудесно все происходило. И нынче это повторилось, волнуя его и радуя.
Батя приказал Шурке и Яшке отыскать и принести второй кругляш, который бы служил ему табуреткой. Кругляш-чурбан должен быть толстый, не высокий и не низкий, в самый аккурат, чтобы не наклоняться больно перед наковальней, а то сломается спина и отвалится, порвется шея да и молоток станет ошибаться. А в таком деле ошибок не полагается, иначе не сосчитаешь зазубрин.
Они немедля отыскали на гумне, в поленнице дров, то, что требовалось. Мамка не расшибла один кругляш, не хватило силенок, сук на суке, чурбан и пригодился сейчас.