У Такаро Надя даже шея горела от напряжения. Трижды переписывал он набело текст своей проповеди, не было случая, когда бы он готовился с подобным тщанием. Поистине дьявольским наущением продиктован молодому священнику умысел: попросить его, Такаро Надя, отслужить панихиду по теще. Может, кто донес на него? Быть может, Ласло Кун желает докопаться до его тайных мыслей? Чего им надо? И разве втиснуть в текст канонической проповеди более того, что в нем содержится? Покойница, царство ей небесное, много лет как была не в своем уме, теперь у бедняги Пишты Матэ гора с плеч свалилась, наконец-то он избавился от тяжкого бремени. Пошли ей, Господи, вечное успокоение, ибо при жизни немало горя претерпели от нее близкие. Как бы это половчее ввернуть сюда фразу о борьбе за мир?
Воскресение из мертвых, воспоследующее за земным упокоением, он увязал с грядущей счастливейшей жизнью, где не будет более места распрям и войнам. Надо полагать, Ласло Кун удовлетворен этим, какой странный у него взгляд, неподвижный и лишенный всякого выражения, словно человек находится в полусне. Не иначе, как затаился, лукавый, прислушивается к его словам, после же будет жаловаться на него в Совете. Такаро Надь прокашлялся прочищая горло, на глазах у него выступили слезы. Подвергнуть старого человека такому унижению! Впрочем, чего ждать от Ласло Куна, когда он захватил приход собственного тестя. «Мир на земли и во человецех благоволение!» – звенел его голос, сам же он глаз не сводил с Ласло Куна.
«Вот чудак, – думала Аннушка. – Что он такое говорит! Можно подумать, он боится чего-то». Интересно, кто эта толстая женщина рядом с ней и плоскогрудая девица, на редкость некрасивая? Обе в черных платках так же, как и она, Аннушка. Если взглянуть поверх гроба, то можно увидеть все семейство. Францишка сидела с опущенной головой: эта явно клянет ее, оскорбленная за свой венок. Янкиного лица не видно, оно скрыто вуалью. Тетушка Кати хлюпает, но при этом заметно, что старуха довольна: еще бы, и ее усадили на одну скамью с близкими родственниками. Девочка с тонкими чертами лица – янкина дочь, хорошо бы нарисовать ее портрет, во взгляде у девочки проскальзывают одновременно и страх и любопытство. Девочка смотрит на нее, Аннушку; конечно же, Янка рассказывала дочери о ней. Папа опустил голову, лицо полускрыто в ладонях, он молится. Бедняга, должно быть, его терзает жажда. А что такое творится с Приемышем? Аннушка слегка наклонилась вперед, чтобы лучше видеть его, и тут взгляд ее встретился с устремленным на нее взглядом Ласло Куна. Она выдержала его спокойно, точно взгляд незнакомого, чужого человека.
«Это ужасно, – повторял про себя Приемыш. – Просто какой-то кошмар!»
Когда он увидел обеих женщин напротив, то с трудом сдержался, чтобы не закричать и не кинуться прочь. Жофи в черном платке, Береш тоже в черном платке, обе – на скамье для родственников, по другую сторону гроба рядом с Аннушкой. Мамаша Береш ко всему еще и слезу пустила, носовым платком с траурной каемкой трет глаза, а Жофи время от времени взглядывает в его сторону, и тогда на лице ее появляется та застенчивая и хмурая улыбка, какою из всех прочих она обычно выделяла его. Когда Приемыш вошел в часовню и увидел Саболча Сабо и делегацию от преподавательского состава с венком, то первой мыслью его было: вот ведь, если разобраться, какие порядочные люди – все утро вели занятия в школе, к пяти часам идти на собрание и все-таки решили отдать ему должное, почтить церемонию своим присутствием, даже Чабан здесь, судя по всему, тот вовсе не собирается ставить ему палки в колеса. Но Жофи и ее матушка… Жофи, несмотря на траур, невестой восседает у гроба. А ведь он ни разу даже руки ее не коснулся, не сказал ни единого неосторожного слова, какое можно было бы истолковать в том смысле, будто он собирается на ней жениться!
«Но ведь я постоянно бывал в их доме», – с ужасом припомнил он, и действительно, он наведывался к ним каждую неделю и от приглашения к ужину не отказывался, а Береш называл «мамашей», – что понятно, евоей матери ведь, в сущности, он так и не знал, – и Жофи его обращение особенно трогало. Да, теперь, несомненно, дорога в партию ему открыта. Береш сидит напротив семьи, с видом заправской тещи, Жофи, эта только что не рдеет, ее обычно невыразительная, крестьянская физиономия сияет от счастья. Ну что же, если ему готовили сюрприз, то можно считать, он удался. Черт бы побрал весь мир и всю жизнь растреклятую! Обе в черных платках, подчеркивающих траур, а главное, куда они уселись: на скамью для родственников, рядом с Аннушкой и Анжу; Жофи, та даже поет вместе о хором – хочет показать перед Папочкой, что и она не лишена благочестия, даром что коммунистка. Преподавательский состав почти в полном сборе. И Саболч Сабо во главе делегации, сентиментальнейшим идиот, вот уж для кого никакой кары не жалко! Нет, чтобы удержать Жофи от участия в религиозной церемонии, так он еще и остальных учителей притащил на отпевание. В партию его теперь примут, но получается, что он должен жениться на Жофи! Ах, пропади все пропадом! Священник вздрогнул и отвел руку от глаз. Сидевший рядом с ним Приемыш расплакался в голос, как малый ребенок.
Витражи в часовне – поскольку часовнею пользовались служители разных вероисповеданий – были украшены росписями с таким расчетом, чтобы изображения не задевали догматов ни одной из религий. Окна выходили не на кладбище, а совпадали с нишами в кладбищенской стене, и с началом церемонии за стеклами вспыхивали лампочки. Агнец – символ протестантской общины, олень, жаждущий припасть к источнику, виноградная гроздь, альфа и омега, весы и сосуд с елеем, хлеб и рыбы, колосья злаков сверкали и переливались на цветных мозаиках. Старая Кати не могла оторвать от них восторженного взгляда; она впервые в жизни попала сюда, впервые по ком-то из ее знакомых служили панихиду в парадном зале часовни. Священник же терпеть не мог эти бесовские изображения, что послужило причиной очередной ссоры, когда умерла Эдит: священник настаивал на похоронах по второму разряду, потому что тогда панихиду служили бы не здесь, а в другом, более скромном, выкрашенном в однотонный цвет помещении, без окон и витражей; но Ласло Кун заказал парадный зал, и вот извольте теперь любоваться этими роскошествами и языческой мишурой.
«На редкость бездарный олень», – думала Аннушка. Она не знала художника, который когда-то делал эти витражи. Олень совсем не похож на оленя, да и хлебы трудно принять за хлебы. Сама она не занимается витражами, но приведись ей, она никогда бы не допустила такой безвкусицы. Барашек этот не стилизованный, но мало похож и на натурального, да и такое страшилище вообще не назовешь бараном, хотя, казалось бы, у него все на месте: и все четыре ноги, и овечья шерсть, и морда… «Надо сделать лампу в виде барашка», – вспыхнула вдруг идея. Зал, где стоял гроб с телом матери, сейчас не казался ей таинственным, как в детстве, когда она, замирая, стояла здесь и глаз не могла отвести от ярких подсвеченных изображений. «Я стану великим художником!» – обещала когда-то маленькая Аннушка оленю, склонившемуся над прохладным ручьем. «Вот я и стала настоящим художником! – думала Аннушка. – Придет время, и люди узнают об этом. Нарумяненная старуха, наверное, Бабушка. И что она меня так пристально разглядывает?»
«…ибо промысел Вседержителя есть опора дряхлеющим и утешение скорбящим. И подобно тому, как в отечестве нашем из руин восстают новые, цветущие города, а на месте разрушения воздвигаются новые заводы и дома, глазу приятные, такоже и Господь наш вдохнет жизнь в бренную плоть».
Ласло Кун уловил из всей проповеди лишь последнюю фразу. Не стоило принимать такую большую дозу, от трех таблеток севенала даже слух у него притупился. Священник, жалкий старик, надсаживается изо всех сил, а он, Ласло Кун, не в состоянии понять ни слова. Его выбор пал на Такаро Надя потому, что этот старик с кроткими ясными голубыми глазами казался полной противоположностью тестю, обуреваемому дурными помыслами. «Бренная плоть», – говорит он. «Бренная плоть? Боже мой, какое пивное тело открылось ему, какая нежная, душистая кожа была у тебя, Аннушка! И вот ты опять стоишь передо мной, и менее двух метров разделяет нас… Почему ты не пришла на виноградник, Аннушка? Францишка говорит, ты низко пала. Я не дерзнул выспрашивать, кто тот человек, с которым ты живешь. Будь ты со мною, и жизнь моя была бы легка. Оставь того человека, Аннушка! А я, если ты пожелаешь, оставлю Янку».
«Самое красивое на похоронах – это венок, – думала Сусу. – Чудо, как хороши эти ангелы, их, конечно, вырезал Анжу». Если бы у нее был такой ангелок… Конечно, Дедушка сразу отобрал бы его и растоптал ногами. А плачут только дядя Арпад и тетя Кати. Если приноровишься смотреть, не поворачивая головы, то Бабушки в гробу совсем не видно. И здесь повсюду такой же кисловатый запах, как был у пих дома на кухне, когда Мамуся красила вещи в черное. Тетя Жофи тоже здесь, как это мило с ее стороны, что она пришла. Наверное, дяде Арпаду это приятно. Шерстяное платье ужасно колючее. Мамуся не плачет, но рука у нее холодная-прехолодная, чувствуется даже сквозь перчатку. И зачем только она, Сусу, спросила у Папы про виноград? Надо было бы сразу сказать Мамусе, что она нашла письмо в папиной Библии.