Когда мы приходим в лагерь, я ложусь в палатке и закрываю глаза. Ума остается снаружи. Она разводит огонь, чтобы поджарить рыбу. Кроме того, она обжаривает на жаровне принесенные утром лепешки. Когда еда готова, она приносит мне ее в палатку и смотрит, как я ем, но сама ничего не берет. Жареная рыба — просто объеденье. Я ем руками, второпях, запивая холодной водой, за которой Ума сходила к истоку речки. Мне уже лучше. Завернувшись, несмотря на жару, в попону, я смотрю на Уму, на ее профиль, обращенный наружу — словно она кого-то поджидает. Начинается дождь; сначала мелкий, он падает потом крупными каплями. Ветер сотрясает над нами парусину, скрежещет ветками тамаринда.
А когда начинает темнеть, девушка принимается рассказывать мне о себе, о своем детстве. Она говорит неуверенно, певучим голосом, подолгу молчит; шум ветра и стук дождя по палатке мешаются с ее словами.
«Мой отец — манаф, родом с Родригеса, с гор. Но он уехал отсюда, отправился в плавание на „Бритиш Индия“ — большом корабле, что ходил в Калькутту. В Индии он и встретил мою мать, женился на ней и привез сюда, потому что ее семья была против этой женитьбы. Он был старше ее и умер в плавании от малярии, когда мне было восемь лет. Тогда мать отдала меня в приют, к монахиням на Маврикий, в Ферне. У нее не было денег, чтобы самой воспитывать меня. Еще, я думаю, она хотела снова выйти замуж и боялась, что я стану помехой… В монастыре я очень любила мать-настоятельницу, и она тоже меня любила. Когда ей надо было возвращаться во Францию, она взяла меня с собой, потому что моя мать меня бросила. Мы жили в Бордо, а потом недалеко от Парижа. Я училась и работала в монастыре. Я думаю, матушка хотела, чтобы я стала монахиней, потому-то она и взяла меня с собой. Но когда мне было тринадцать лет, я заболела, и все думали, что я умру, потому что у меня был туберкулез… И тут пришло письмо от моей матери, с Маврикия, она писала, что хочет, чтобы я вернулась к ней. Сначала я не хотела, плакала; я думала, это потому, что я не хочу расставаться с матушкой-настоятельницей, но на самом деле я боялась ехать к своей настоящей матери, и еще я боялась жить в бедности, в горах. Мать-настоятельница тоже плакала, потому что она меня любила, и потом, она надеялась, что я тоже стану монахиней, а моя мать не была христианкой, она сохранила свою родную, индийскую веру, и потому мать-настоятельница думала, что я отвернусь от христианской веры. А потом я все же уехала, долго плыла на корабле через Суэцкий канал и Красное море. Когда я приехала на Маврикий, я увидела свою мать, но я совсем ее не помнила и очень удивилась, что она такая маленькая, закутанная в свои покрывала. Рядом с ней стоял маленький мальчик, она сказала, что это Шри и что его послал на землю Бог…»
Она умолкает. Уже поздно, скоро ночь. Снаружи долина уже окутана мраком. Дождь перестал, но, когда ветер колеблет ветви старого тамаринда, слышно, как на палатку падают капли.
«Сначала мне было трудно здесь жить, потому что я ничего не знала о жизни манафов. Я ничего не умела: ни бегать, ни ловить рыбу, ни разжигать огонь, я даже плавать не умела. И я не могла разговаривать, потому что тут никто не говорил по-французски, а моя мать говорила только на бходжпуре и на креольском. Это было ужасно, мне было четырнадцать лет, а я была как малое дитя. Сначала соседи смеялись надо мной, они говорили, что уж лучше бы мать оставила меня у богатых. Я и сама рада была бы сбежать, только не знала, куда идти. Вернуться во Францию я больше не могла, потому что теперь я была манаф и никто не захотел бы водиться со мной. И потом я очень полюбила моего братика, Шри, он был такой милый, такой чистый, я думаю, мать была права, когда говорила, что его послал Бог… Тогда я стала учиться всему, чего не умела. Я научилась бегать босиком по камням, ловить на бегу горных коз, разводить огонь, плавать и нырять, ловить рыбу. Я научилась быть манафом, жить, как жили беглые рабы, прячась в горах. И мне понравилось жить здесь, вместе с ними, потому что они никогда не лгут и никому не причиняют зла. Люди с побережья, из Порт-Матюрена например, похожи на людей с Маврикия, они лгут, обманывают, поэтому мы и прячемся от них в горах…»
Совсем стемнело. Из долины повеяло холодом. Мы лежим рядом, я чувствую жар тела Умы, наши ноги переплетены. Да, точно, мы как будто единственные человеческие существа на всей земле. Английская лощина затерялась где-то, она плывет назад, гонимая холодным морским ветром.
Я больше не дрожу, никуда не спешу, ничего не боюсь. И Ума забыла, что ей надо все время бежать куда-то, прятаться. Как недавно в камышах, она снимает одежду и помогает раздеться мне. Тело ее гладко и горячо, местами его все еще покрывает песок. Она смеется, стряхивая песок с моей спины, груди. А потом, не понимаю как, мы вдруг входим друг в друга. Ее лицо откинуто назад, я слышу ее дыхание, ощущаю удары ее сердца, жар ее тела — нестерпимый, жарче солнца, обжигавшего меня столько дней на море и в долине, — проникает в меня. И мы летим, взмываем в ночное небо, парим среди звезд, не думая ни о чем, молча слушая дыхание друг друга, ровное, как у спящих. И теснее прижимаемся один к другому, чтобы не чувствовать исходящего от камней холода.
Я нашел наконец расселину, где когда-то бил источник, теперь высохший. Я заметил ее еще в самом начале, когда только прибыл в Английскую лощину, но решил, что она расположена слишком далеко от реки, чтобы значиться на картах Корсара. Однако по мере расстановки вех в продолжение прямых линий, начинающихся у первоначальных ориентиров, я понемногу углубился в восточную часть долины. И вот как-то утром, когда я ползал по дну Английской лощины, неподалеку от западной «проушины», мне пришла в голову мысль обследовать участок вдоль линии, соединяющей «проушину» с камнем, отмеченным четырьмя точками, который я обнаружил на первом уступе утеса и на который в документе Корсара указывают слова: «Ищите :: S».
Не имея других вех, кроме камышинок, воткнутых на разном расстоянии друг от друга, я медленно продвигаюсь по дну долины. Незадолго до полудня, пройдя и пометив более тысячи футов, я добираюсь до вершины восточного склона. Оттуда я тотчас вижу разлом и отмечающий его знак. Это кусок базальта около шести футов высотой, установленный на пыльной почве холма таким образом, чтобы его было видно из глубины долины, от старого устья реки. Он единственный в своем роде, осколок базальтового выступа, торчащего на самой вершине утеса. Я уверен, что сюда его доставили люди, может быть, притащили, положив на бревна, а потом поставили вертикально, наподобие друидических камней. На боках у него до сих пор видны насечки для веревок. Но больше всего меня поражает знак на верхней грани камня, точно в центре: это прямой желобок, толщиной в палец и длиной дюймов в шесть, высеченный в камне при помощи зубила. Желобок этот самым точным образом продолжает линию, вдоль которой я пришел, следуя от западной «проушины», и указывает на разлом.
С замирающим сердцем я подхожу ближе и в первый раз вижу расселину. Это узкий коридор, который образовался в процессе выветривания горной породы и пронизывает толщу утеса, сужаясь к выходу в Английскую лощину. Вход в него скрыт каменной осыпью, потому-то мне до сих пор и не пришло в голову его обследовать. Со стороны долины вход в расселину теряется среди обломков утеса. А с высоты восточного холма расселина и вовсе похожа на неглубокий след обвала, каковым я ее и посчитал вначале.
Единственный путь, который мог меня привести к ней, это та самая линия, вдоль которой я двигался: начинаясь от западной «проушины», она пересекает русло Камышовой реки в точке 95 (в точном месте пересечения с осью норд-зюйд), проходит через середину камня с четырьмя отверстиями (точка S из документа Корсара) и достигает куска базальта, где сливается с желобком, высеченным рукой Корсара.
Я так потрясен этим открытием, что мне приходится сесть, чтобы опомниться. Холодный ветер помогает мне прийти в себя. Я торопливо спускаюсь по склону на дно расселины и оказываюсь в подобии открытого колодца, формой напоминающего подкову, шириной около двадцати пяти французских футов, спускающегося коридором в сотню футов длиной к каменной осыпи, что закрывает вход в него.
Сомнений быть не может: здесь, именно здесь кроется ключ к разгадке тайны. Здесь, где-то рядом, у меня под ногами, должен быть зарыт клад — сундук, стоявший когда-то запечатанным в передней части корабля, в который Неизвестный Корсар спрятал свои сказочные богатства, чтобы уберечь их от посягательств англичан и от алчности своих людей. Можно ли было найти лучший тайник, чем эта естественная расселина в толще утеса, не видимая ни с моря, ни из долины, надежно укрытая от глаз каменной осыпью и аллювиальными отложениями? Нет, я не могу ждать помощи. Я спускаюсь в лагерь и беру все необходимое: кирку, лопату, длинный металлический щуп, веревку, а также запасаюсь провизией и питьевой водой. До вечера без передышки я прощупываю и копаю дно расселины в том месте, на которое, как мне кажется, указывает желобок, выбитый на базальтовой глыбе.