— Все это уже было, было, было! — почти с отчаянием выкрикнул Федор. — Вы смеетесь над нами, князь? Так признайтесь, посмеемся вместе. А если говорите искренне, то зачем же зовете нас назад? Государство, воспетое вами как идеал, существовало в России в прошлом веке, когда все, решительно все, вплоть до жизни каждого подданного, было сосредоточено в руках монарха. И только указ Екатерины 1762 года положил конец этому варварскому абсолютизму. Это — идеал прошлого, а где же будущее, князь? Или по свойству своего ума вы способны лишь думать о том, что было вчера, и бессильны представить, что будет завтра?
— Завтра будет вчера, — улыбнулся Насекин. — История — это манеж, в котором скачут по кругу все те же лошади. Меняются лишь жокеи: старея, они уходят на покой, и новое поколение с энтузиазмом начинает брать те же барьеры. А в центре этой коловерти стоит некто, и бич в руках этого «некто» всякий раз подстегивает нового жокея. Жокей пришпоривает лошадь, лихо берет уже взятый его дедами и прадедами барьер и гордо именует собственный подвиг прогрессом человечества. Так что моя идея, Федор Иванович, столько же в прошлом, сколько и в будущем.
Насекин говорил с обычной ленцой, бесстрастно и не заинтересованно, будто читал нечто всем давно известное. И нельзя было понять, говорит он серьезно или шутит, предлагает нечто наболевшее или иронизирует по поводу социальных утопий. И поэтому все молчали: Федор хмурился, готовя новые аргументы, генерал растерянно соображал, Куропаткин улыбался и только Хомяков оставался невозмутимым.
— Идея ваша блестяща, но увы, неосуществима, Сергей Андреевич. В вашей схеме нет места для частной собственности.
— В этом смысл, Роман Трифонович. Бич — в одних руках.
— Не получится, — вздохнул Хомяков. — Разворуют: раз не мое, не соседа, так отчего же не украсть? А поскольку ценности накапливать смысла нет — капиталы-то вы запретили иметь, не так ли? — то нет и цели. И ворованное пропивать начнут, это уж не извольте сомневаться. Нет уж, Сергей Андреевич, вы уж, пожалуйста, в своей радикальной системе непременно местечко для частного почина оставьте, а иначе — сопьются. И саму державу пропьют. Вместе с бичом.
— Любопытно, — холодно отметил князь. — Аристократия рождает бунты, а буржуазия — теории.
— Естественно, — улыбнулся Хомяков. — Буржуазии думать приходится.
— Не дай бог вас к власти допустить: ведь, того и гляди, уничтожите нас, пожалуй.
— Уничтожим, — согласился хозяин. — Работать заставим.
— Не боитесь потерь при этом?
— Какие же потери, коли лишние руки к труду будут приложены? Тут не потери, а прямая выгода, даже если в руках этих и голубая кровь.
— Любопытно, — повторил князь, вздохнув. — Умеете анализировать, думать, теории создавать, но все так, будто до вас и света божьего не было. Будто появились вы на пустом месте, прикинули, как дом поставить, и начали котлован копать, не обратив внимания, что фундамент уже давно заложен.
— Какой же хозяин на старом фундаменте новый дом поставит?
— Он не старый, он — вечный, Роман Трифонович, — с необычной ноткой утверждения сказал князь. — Вечный, как сам народ.
— Поясните, — вмешался Федор. — Аллегории кончились, князь.
— Видимо, придется, — князь надменно улыбнулся. — Видите ли, вчерашние лавочники, ныне ставшие господами философами материалистического толка, утверждают, что мы, аристократы, паразитируем на теле народа. Им простительно это заблуждение: они учились на медные деньги и считают, что эти медные деньги и есть наивысшая ценность. Но если взглянуть непредвзято, не с высоты денежного мешка, а хотя бы из седла, то можно открыть и иные ценности, подсчитать которые на счетах, правда, невозможно: понятие долга, чести, верности отечеству в лице государя, веры в лице церкви и рыцарства в лице женщины, — то мы с лихвой отрабатываем свой хлеб. Мы цементируем нацию: уберите нас — и нации не будет. Останется народ с названием таким-то, но народ с названием — это еще не нация.
— Насколько я понимаю, князь, вы изложили свое кредо, — сказал Куропаткин.
— Совершенно верно, капитан, — серьезно подтвердил Насекин. — Причем вполне своевременно в качестве последнего прости. Через два дня я отбываю, так сказать, на ту сторону: еду к туркам с миссией Красного Креста. И сейчас у меня грустный период прощаний. С особым удовольствием я запомню сегодняшний вечер. — Князь, привстав, поклонился Варе: — Благодарю вас за него, Варвара Ивановна. При случае не откажите в любезности передать поклон вашей сестре. Она все еще в Москве?
— Право, не знаю, — сказала Варя. — Последнее письмо ее было столь восторженным, что не удивлюсь, если она окажется за Дунаем.
— Всех Олексиных неудержимо влечет к себе война, — грустно улыбнулся князь. — Вот и мне еще осталось проститься с одним из ее неукротимых демонов.
— Кто же заслужил столь необычный титул? — спросила Варя.
— Естественно, Скобелев-второй.
— Михаил Дмитриевич в Бухаресте? — быстро спросил Куропаткин.
Князь помедлил с ответом. Ему не хотелось открывать чужую тайну, но не хотелось и выкручиваться.
— И да, и нет, — нехотя сказал он. — Для вас, капитан, по всей вероятности — да.
— О, я знаю о генерале Скобелеве одну весьма пикантную тайну, — вмешалась Лизонька, умевшая одновременно слушать во все стороны. — Ты позволишь, дорогой?
Генерал милостиво улыбнулся молодой супруге. А Федор сразу насторожился и пересел к Куропаткину: ему вспомнилась сказочка, рассказанная капитаном Гордеевым.
— Вы, Алексей Николаевич, проделали со Скобелевым всю Туркестанскую кампанию, а известно ли вам, почему генерал избрал столь оригинальный цвет мундира в бою?
— Полагаю, чтобы отличаться от других генералов, — серьезно сказал Куропаткин, чуть тронув Федора за локоть.
— Вот вы ошиблись, ошиблись! — очень оживленно воскликнула Лизонька, словно ждала именно этого ответа. — Увы, все значительно прозаичнее. Просто белый цвет незаметнее всякого иного. Да, да, не удивляйтесь. Нам рассказывали о его опыте… Он известен вам?
— Признаюсь, нет, — невозмутимо улыбался Куропаткин.
— Так вот, этот знаменитый белый генерал еще до того, как стать «белым», — Лизонька старательно выделила последнее слово, — приказал обрядить три чучела в мундиры разного цвета — темно-зеленый, белый и… какой-то еще, тоже темный. Затем приказал лучшим стрелкам стрелять в эти мундиры. И что же вы думаете? Именно белый мундир оказался неуязвимым! В него труднее всего попасть, потому что он незаметнее других. И с той поры генерал надевает его во всех сражениях, почему до сей поры так ни разу и не ранен. А все кричат о невероятной отваге. Боже, боже, если бы люди знали, сколь предусмотрительны их кумиры!
— Вы надели сегодня белое платье с той же целью? — холодно осведомился князь. — Тогда все верно, вы добились желаемого.
Лизонька покрылась алыми пятнами, изо всех сил продолжая сиять безмятежной улыбкой. Левашева укоризненно покачала головой, а Федор весьма некстати рассмеялся, впрочем тут же сконфузившись. Варя, внутренне торжествуя, хотела перевести разговор, чтобы сгладить очередную эскападу Насекина, но объявили о прибытии новых гостей, и неловкость сменилась оживлением, потому что в гостиную входила сама Числова в сопровождении полного, брюзгливого вида господина. Это был бывший управляющий генерала Непокойчицкого, старый друг и доверенное лицо Числовой Гартинг.
Наступило время Вари; наступило то, о чем просил накануне Роман Трифонович, ради чего затевался этот вечер, а возможно, и сам их приезд в Румынию. Приди Числова часом раньше, она бы встретила не приветливую, уверенную в себе хозяйку дома, а плохо знающую роль статистку, случаем попавшую в героини. Но сейчас Варе уже не нужно было искать темы для беседы, думать о манере поведения; желание нравиться Хомякову и ощущение собственного места в его жизни придавало ей особую, заражающую живость.
— Само очарование, — сказала Числова Гартингу. — Мы так отвыкли от искренности, что я с наслаждением греюсь сейчас в лучах чужой любви. И где наш мужлан откопал этакую карамзинскую свежесть?
После ужина Хомяков увел Числову и Гартинга в свой кабинет. Прочие гости, посидев немного, начали разъезжаться. Генерал был доволен, что его представили всесильной любовнице главнокомандующего; Левашева — утолив свое любопытство и пополнив светский арсенал непосредственным контактом с той же особой; Лизонька с трудом скрывала раздражение, а князь Насекин, непривычно посерьезнев, сказал на прощанье:
— Предчувствия мои дурны, а чувства смешны до слез. Признаюсь, что пришел с одним образом в душе, а ухожу — с двумя. Очень близкими, родными — и не похожими. Прощайте, Варвара Ивановна.
— До свиданья, князь.