По собору прошел ропот одобрения. Головы поднялись уверенно, бледность сбежала с лиц. Исачко смело и дерзко измерял своими косыми глазами Киршу, как бы вызывая его на немедленную потасовку. Послышались выкрики: «Али на них и суда нету!», «Али они и впрямь своим дурным наше доброе извести хотят!», «Чего их слушать! Воровство их знамое!»
Кирша стоял как притравленный зверь, озираясь по сторонам. А прибывший с ним монашек испуганно топтался на месте, точно выглядывая норку или скважинку, в которую можно было бы юркнуть.
* * *
В это мгновение в самую середину круга протискивался какой-то оборванец с длинными, как у простоволосой бабы, никогда не чесанными пасмами волос, падавшими ему на худое, аскетическое лицо и на плечи. Оборванец был босиком, в одной, чужой по-видимому, рубахе, которая была слишком длинна для него. Из-под рубахи виднелись голые, худые, как щепки, икры ног. На шее у него, как у цепной собаки, висела и при движении звякала тяжелая цепь, замкнутая большим замком у горла, ключ от которого был брошен в море. Оборванец держал в руках старую скуфейку, в которой, скукожившись в комочки, спали еще не оперившиеся, с золотым пушком, голубиные выводки. Оглянув круг и нагнувши свою косматую голову, подобно барану, собирающемуся драться, он затопал ногами и, припрыгивая, запел детским голосом:
Бушка-баран,
Не ходи по горам.
Убьют тебя —
Не пеняй на меня.
Многие вопросительно и испуганно переглянулись. Монастырь давно привык к разным выходкам и причудам своего юродивого; но всегда искал в его словах чего-либо пророческого, какого-либо иносказания и иногда, конечно большею частью уже впоследствии, когда какое-либо событие совершалось, истолковывал их в пользу пророческого провидения своего юродивого: «А вишь, Спиря-то блаженный предсказывал нам это тогда, да мы-то, грешные, не уразумели его святых словес, – говорили обыкновенно монахи, когда случалось что-либо неожиданное. – Вон тады, как с Москвы нам прислали книги с трегубым аллилуем да с треперстием, Спиря-то все нам пел об трех „люлях“ да об „гулях“:
Люли, люли, люли,
Прилетели гули.
...Ан стрельцы-то и были эти «гули» самые, а нам, глупым, и невдомек; а «люли»-то была сама трегубая аллилуйя».
Так и теперь «бушка-баран» – это был не просто баран, а кто-либо другой: либо монастырь, либо стрельцы, что под монастырь пришли. «Не ходи, бушка, по горам, убьют тебя» – это что-то очень страшное. Кого Божий человек предостерегает этим: братию ли, посланца ли этого? Кому быть убитым? Эти тревожные вопросы возникали в душе каждого. Одним казалось, что Спиря грозит посланцу, даже в него и лбом уперся; а другие явно видели, что он будто бы показывал вид, что бодает отца архимандрита Никанора.
– Гулюшки, гули, – забормотал вдруг юродивый, нагибаясь к своей скуфейке, – а... проснулись, детки, естушки захотели.
Птенцы действительно подымали свои пушистые с неуклюжими ртами головки и, видимо, искали пищи. Юродивый тут же сел наземь, вынул из сумочки, что висела у него через плечо, горсть зерен, положил их себе в рот, пожевал и пригнулся лицом к скуфье. Птички широко раскрыли красные рты и сами полезли головками в рот юродивого.
Архимандрит Никанор, озадаченный было сначала появлением юродивого и его загадочными словами, скоро пришел в себя и, обведя собор своими волосатыми бровями, обратился к Кирше с угрожающим жестом:
– Поди, скажи твоему воеводе, чтоб он убирался подобру-поздорову: обитель преподобных Зосимы-Савватия не петровское кружало.
Кирша выпрямился.
– Так это вы постановили? – спросил он глухо.
– Постановили и на том стоим, – отвечал Никанор.
– Так мы вас добывать станем, как государевых изменников, – резко сказал Кирша.
– Добывать!
Никанор обернулся и показал рукою на монастырскую стену. На стене в разных местах чернели пушки, около которых стояли пушкари.
– Видишь, каковы у нас галаночки?
– Видим-ста: и у нас таких теток довольно, погорластее ваших будут.
– Что он похваляется своими тетками! – возразил Геронтий. – Нам не впервой спроваживать их: али не Игнашка Волохов сломал свои зубы об наши стены?
– Да и Иевлев Корнилко ни с чем ушел, – заметил Никанор, – обитель-то преподобных Зосим-Савватия крепенька живет, сам святитель Филипп, митрополит московский, стенки те выводил.
– Что с ним разговаривать! – послышалось в толпе. – Шелепами его!
– Вон из обители! Вон нечестью! А то и на чепи посидите, – подхватили голоса.
Кирша видел, что его посольство кончено. Он поклонился Никанору и надел шапку.
– Долой шапку! Али не видишь, где ты? Ты перед черным собором!– загудела черная братия.
Кирша повиновался, снял шапку и направился к монастырским воротам. За ним подтюнцем поспешал согнувшийся монашек. Городничий старец Протасий, у которого на поясе висел огромный ключ, сотники Исачко и Самко последовали за посланцами. Старец Протасий отпер одну четвертную складку массивных железных ворот и, пропустив Киршу и монашка, снова запер монастырскую твердыню.
Скоро рослая фигура Исачки вырисовалась на вершине стены. Он стоял, оборотясь к морю, и грозил кому-то кулаком.
III. ОТБИТЫЙ ЧЕРНЕЦАМИ «ВОРОП»
– Бог в помочь тебе, человече Божий, – сказала Неупокоиха, смиренно подходя к Спире и низко кланяясь ему. – Благослови нас, грешных, да помолись твоими святыми молитвами о здоровье рабов Божьих: меня, рабы божьей Акулины, да рабы божьей Олены, да раба божья Остафья.
При этом Неупокоиха положила перед Спирей золотую монету. Спиря в это время сидел на нижней ступеньке соборного крыльца и играл со своими птичками. Он молча посмотрел на купчиху своими серыми живыми глазами, глубоко запавшими, потом перенес их на Оленушку, которая робко взглянула на него и потупилась, готовая, по-видимому, заплакать: так дрожали ее губы, и щеки подернулись алой краской, как перед слезами. По лицу и по глазам юродивого пробежал свет и тотчас же как бы отлетел, а лицо подернулось туманом.
Молча полез он в свою сумку и, пошуршав там чем-то, вынул оттуда... Оленушка чуть не вскрикнула при виде того, что он вынул, а мать ее испуганно перекрестилась. Юродивый вынул из своей сумки человеческий череп. Это был желтый, потемневший костяк, который, вероятно, очень долго лежал в земле. Спиря долго смотрел на него, тихо качая косматой головой, потом снова перенес свой взгляд на Оленушку. Теперь в этом взгляде теплилось что-то доброе.
– Видишь это, раба Божья Олена? – спросил он, обращаясь к девушке.
Та стояла молча и дрожала, прижимаясь к матери. Расширившиеся от испуга глаза готовы были брызнуть слезами. Нижняя губа сложилась в плаксивую складку.
– Видишь, Оленушка? – переспросил юродивый ласково.
Молчит испуганная девушка. Не менее испуганная мать хватает ее за руку.
– Говори... молви словечко, дитятко... Говори Божьему человеку: вижу, мол, – бормотала она.
– Вижу, – чуть слышно прошептала девушка.
Юродивый замотал головой, взглянул на солнце, которое высоко стояло над монастырской оградой, снова перенес глаза на череп, перекрестил его, поцеловал и опять остановил свой взгляд на смущенном лице девушки.
– А она была похожа на тебя, – сказал он тихо, – только у нее глаза были черные, что крупный терн, а у тебя вон сини... Да она ж была грешница, а ты чистая отроковица... Молись же об ее душеньке, об рабе Божьей Анастасее... Будешь молиться?..
– Буду, – прошептала Оленушка и вдруг заплакала.
– Что ты! Что ты, дитятко! – утешала ее мать. – Божий человек тебе святое слово сказал, что ж плакать? И я буду молиться об рабе Божьей Анастасее, – говорила она, по-видимому, совсем успокоенная. – Кто ж она была, Анастасея-то?
– Гулюшки, гули, – заговорил юродивый, не отвечая на вопрос и обращаясь к своим птенцам. – Ишь вор, отнял у вас матушку.
– А они сиротки? – участливо спросила Неупокоиха.
– Их матушку голубку Никон съел, – ответил юродивый.
– Какой Никон, батюшка?
– Вор-ястреб.
– Ах, бедны сироточки!
Юродивый вспомнил о червонце, который положила у его скуфьи Неупокоиха, взял его и возвратил ей.
– Отдай сей сор сметие тем, у кого хлебца нет, – сказал он, – пущай помянут рабу Божью Анастасею.
В это время подошла к ним аглицкая немка Амалея Личардовна. Увидев ее, Спиря торопливо схватил свою скуфейку с птичками и побежал, испуганно оглядываясь и бормоча: «Чур-чур-чур! Бес во образе немки... бес с курьими лапками...»
– Это дурачок, матушка?– спросила она Неупокоиху.
– Нет, матушка, Амалея Личардовна: он юродивый, урод Христа ради, – отвечала та.
– Так шут?
– Нет, матушка, не шут, помилуй Бог! – испуганно заговорила набожная купчиха. – Он Божий человек, святой, что ты!
– А у нас, в аглицкой земле, таковых юродивых нет, а есть токмо шуты, и они бывают умны гораздо, – настаивала аглицкая немка, которая хотя и давно жила в России, а все еще многие стороны жизни поражали ее.