Moжeт быть, оттого Лина привязалась ко мне больше, чем к другим; кроме того, я и обращался с нею иначе. Мои приятели исповедовали тоже демократические взгляды, но это не мешало им говорить Лине «ты». Русский демократизм утонченней западного. Я говорил Лине, как барышне, в третьем лице, и это ей льстило.
Почему бы то ни было, она ко мне привязалась. Под конец Роберто надоел ей своей удивительной, шумной, головокружительной, многоэтажной пустотой, а Джино своей противной, прилизанной сдержанностью небогатого графского сынка из захолустья, который корчит декадента и человека высшего света. И, когда они уезжали, не заплатив ей за прожитые у нас три недели, она повторяла:
— Если сор Фладимиро ручается, что мне будет отдано все, тогда я спокойна.
И вот теперь я шел сообщить ей — накануне Светлого Воскресенья, — что денег не нашлось. Мне было ужасно тяжело. И завтра в полдень предстояло очистить квартиру.
Я стукнул скобкой в дверь, Лина мне отперла; я снял летнее пальто, повесил его в углу и сказал Лине моим самым серьезным тоном:
— Линетта, мне очень жаль, но я не мог достать ни одной лиры. И завтра тоже не достану.
— Что жe я буду делать? — спросила Лина раздраженно.
— Я не знаю. У меня нет совсем ничего, ни сантима. Мне даже некуда будет перебраться завтра.
Она ушла в кухню, а я — в «комнату молчания». Бедный храм наук и искусства казался теперь таким неуютным, когда причудливая — вкус Роберто — драпировка была уже снята со стен, портреты спрятаны, ладан — вкус Роберто — не курился больше на маленькой подставке, и ни одной не осталось из четырех кип бумаги, на которой Роберто писал свою тридцатую драму, Джино — свои стихи, Лелло — греческие вокабулы и я- корреспонденции…
Я лег поясницей на подоконник, перегнулся назад, закинул руки за голову и уставился в сизое вечернее небо.
Если я пишу два слова: «небо Италии», то для вас это — избитая формула, а для меня — что-то вроде имени далекой любовницы. Мне от этих двух слов становится так хорошо и так грустно, что иногда сил человеческих не хватает выдержать без стона эту сладость и эту печаль.
Я бы хотел уметь молиться и знать, кому помолиться о том, чтобы все, сколько может быть на земле счастья и довольства, снизошло на эту чудную страну за ее красоту, за райские ласки, которыми прелесть ее дарит нас, иноземцев, лишенных рая…
Лина неслышно подошла ко мне и положила мне руку на жилет.
— Тосковать все-таки нечего, сор Фладимиро, — сказала она громко и живо, — теперь мы поужинаем, а завтра посмотрим, может быть, вы что-нибудь заложите.
— У меня был только бинокль, я его заложил третьего дня: мне дали два франка и вычли шесть сантимов на проценты вперед… А как мы поужинаем, когда не на что купить макароны и все прочее?
— Ничего, я возьму еще раз в долг.
— Колбасник опять будет вас щипать.
— Это пустяки — пощиплет, а все-таки даст в долг. Вот что главное. А вина хватит?
— Идите, Линетта, — сказал я, повеселев, — славная вы девушка.
Оставшись один, я опять уставился в сверкавшее небо и сильно задумался о том, что бы — по совету Лины — «заложить».
У меня в то милое время не было даже черных часов.
У меня было шесть воротничков и рукавчиков, перламутровые запонки и серый пиджачок.
Я мечтал обмундироваться. Но мои корреспонденции печатались пятая через десятую, а то, что я выручал за них, исчезало без следа, потому что наше общежитие «ужасно» поглощало деньги.
В сером пиджачке неловко было ходить в гости, так что недели за три до Пасхи я отдал его красильщику вычернить. Целую неделю и дома, и в университете щеголял в летнем пальто.
Как раз в это время Роберто и Джино выселили Дзину. Нужно было третье лицо, чтобы известить об этом мамашу невесты, тоже провинциальную графиню. Лелло наотрез отказался путаться в это дело. Тогда пошел я, просидел у графини битый час, беседовал с ее дочками и не снял пальто, несмотря на просьбы…
— Веселые годы,
Прекрасные дни, —
Как вешние воды
Промчались они…
Это запела возвратившаяся Лина, то есть запела не совсем это, но нечто похожее:
— О che tiempi felici,
О che bbelli momenti —
Mo mme veЄ nneno a mmenti,
Ma nnun to` rnano chiu`!..
И потому я не буду досказывать вам, как мы ужинали в этот пасхальный вечер вдвоем с Линеттой и какие песни мы пели, и что она мне рассказывала о своей жизни, и каким путем я на следующий день достал деньги, и тому подобное.
Многое сам я уже не отчетливо помню, а многое совсем не интересно, и я не сумел бы рассказать так, чтобы заинтересовать вас.
Я только хотел напомнить себе и, если властен, вам о прекрасных годах, о веселых днях, которые больше не вернутся; повеять на себя и, если могу, на вас смолистым запахом молодости. Я хотел напомнить ее себе в этот праздник прощения (я не христианин, но я люблю этот праздник прощения) для того, чтобы сердечно простить моей прошлой и будущей жизни все ее скорби — за эти несколько веселых лет, прекрасных дней, которые больше не вернутся…
1902
Студенты, студенчество (итал.).