В нашей книге представлена и еще одна сторона творчества Нарайана — эссе, которые он из года в год печатал в индийской прессе, а затем собрал в книгу, озаглавив ее, по названию одного из них, «В следующее воскресенье» (1960). И в сложном жанре эссе, лишь совсем недавно вошедшем в индийскую литературу, Нарайан достигает высокого мастерства. Свободные раздумья на избранную тему, сатирические гротески, лирические зарисовки — эссе Нарайана широко разнообразят каноны жанра. Почти во всех эссе, отобранных для нашего сборника, проявляется характерная черта сатирического дарования писателя — остро подмечая несообразности и пороки нашего времени, он умеет легким смещением акцентов и утрировкой доводить их до полного абсурда. Предлагает ли он объявить кампанию по распространению «здорового невежества» или «всенародную неделю молчания», высказывает ли свое мнение о реформе календаря или о цензуре, воспевает ли как венец творения осла или размышляет о демократии и вандализме, острый комментарий сатирика звучит разоблачением обществу, в котором возможны подобные «общественные идиотизмы». Глубоко личная нота звучит в эссе, посвященных языку и писательскому труду («Пятнадцать лет», «Цензурные размышления», «На исповеди», «Великая корзина»). Читая их, понимаешь, как тяжел и самоотвержен труд писателя, какие высокие требования предъявляет он самому себе.[5]
Западные критики, посвятившие немало строк Нарайану, любят сравнивать его с Чеховым. Тот же «смех сквозь слезы», та же глубокая гуманность. К этому хотелось бы добавить только одно: Нарайану, пожалуй, больше, чем кому-либо из индийских писателей, удалась выразительная сдержанность, та «грация, а не жестикуляция», которую Чехов считал признаком большого таланта и большого искусства.
Н. Демурова
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я», — сказал Джаган собеседнику.
Тот спросил:
— К чему побеждать свое «я»?
Джаган ответил:
— Не знаю. Так учат нас все мудрецы.
Собеседника это не интересовало. Для него важно было поддерживать разговор. Он расположился на низкой деревянной скамеечке рядом с креслом Джагана. Кресло стояло у стены, под изображением богини Лакшми в раме. Каждое утро, придя в лавку, Джаган почтительно возлагал, бормоча молитву, гирлянду жасмина на раму, зажигал палочку благовоний и втыкал ее в трещину в стене.
Запах жасмина и курений наполнял лавку, понемногу смешиваясь с благоуханием сластей и пончиков, которые жарились в кухне за комнатой, где восседал Джаган.
Собеседник считал себя родственником Джагана. Почему — неизвестно, но только он претендовал на родство с самыми разными людьми, хотя порой это и казалось совсем невозможным. Сомневающихся он побивал генеалогией. Человек он был светский и за день успевал обегать многие дома. Но каждый день ровно в половине пятого он неизменно появлялся в дверях лавки, окидывал ее быстрым взглядом, кивал Джагану и проходил прямо в кухню. Минут через десять он выходил, вытирая рот краем переброшенного через плечо полотенца.
— Положение с сахаром осложняется, — говорил он. — Мне сообщили, что правительство собирается поднять на него цену. С мукой на сегодня все в порядке. Вчера я был на Торговой улице и отругал того поставщика. Не спрашивайте, почему я там оказался. В городе у меня полным-полно друзей и родных, и всем им нужна моя помощь. Что ж, я не отказываюсь служить людям. Что толку в жизни, если не помогать и не служить друг другу?
Джаган спрашивал:
— Попробовали пончики, которые предлагает сегодня наш повар?
— Да. Очень вкусно.
— Это старый рецепт, только в слегка обновленном виде. В конце концов, пончик есть пончик. Особой разницы здесь быть не может, правда, братец?
— Ну, нет, — отвечал братец, — я не согласен. Пончик пончику рознь. Я йогом становиться не собираюсь, и аппетит мой, надеюсь, всегда останется при мне.
Вот тут-то Джаган и произнес философически:
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я».
Они поговорили еще с полчаса, а потом Джаган спросил:
— А знаете, какую пищу я теперь ем?
— Что-нибудь новенькое? — поинтересовался братец.
— С сегодняшнего утра я отказался от соли.
Джаган сообщил это с победоносным видом. Ему понравилось впечатление, произведенное этой новостью, и он поспешил его усилить:
— Есть следует только природную соль.
— Природную соль? А что это такое? — спросил братец.
И тут же добавил:
— Та соль, что засыхает на спине, когда пробежишь милю по солнцу?
В ответ на эту грубую прозу Джаган только досадливо поморщился. Вид у него был такой, словно душа его, освободившаяся от бренного тела, парила высоко над грязью мира.
В свои пятьдесят пять лет Джаган был хрупок и легок в движениях, темная кожа его казалась почти прозрачной, лоб, коричневый, как орех, плавно уходил назад, а на затылке бахрома волос спускалась на шею двумя побуревшими от солнца косицами. Подбородок его покрывала редкая седеющая щетина. Брился он нечасто — ведь только европейцы ежедневно смотрят на себя в зеркало. Одевался он в дхоти и просторную рубаху, сотканные из пряжи, изготовленной собственными руками. Каждый день он проводил за прялкой целый час. Полученной пряжи ему вполне хватало: больше двух смен одежды он никогда не имел. Всю остальную пряжу он связывал в аккуратные мотки и продавал местному центру по скупке ручной пряжи. И хотя выручал он за нее не более пяти рупий в месяц, все же, получая их, он испытывал радостное волнение. Ведь прясть он начал еще двадцать лет назад, когда их город впервые посетил Махатма Ганди. В свое время Джагана очень хвалили за это начинание.
На носу у него сидели очки в светлой оправе с удлиненными, словно миндалины, стеклами, но смотрел он на мир поверх них. На плечи он накидывал домотканую шаль с ярким желтым узором. Ноги его были обуты в сандалии на толстой подошве, сделанные из кожи умершего своей смертью животного. Будучи последователем Ганди, он объяснял:
— Мне неприятно думать, что живому существу перерезают горло только для того, чтобы обуть меня.
Вот почему он порой совершал поездки в глухие деревни, где, по слухам, должны были вот-вот сдохнуть корова или теленок. Заполучив шкуру, он вымачивал ее в каком-то растворе, а потом отдавал знакомому старику сапожнику, сидевшему под деревом возле колледжа миссии Альберта.
Когда сыну Джагана было всего шесть лет, он с восторгом помогал отцу в его кожевенных занятиях, проходивших обычно на задней веранде. Но стоило ему немного подрасти, как он начал жаловаться на запах от привезенных домой шкур. Жена Джагана оказалась еще более нетерпимой, чем сын. Она запиралась в одной из комнат и не выходила до тех пор, пока выделка шкур не заканчивалась. Это была долгая и мучительная история, занимавшая, как правило, несколько дней. Вот почему каждый раз, когда Джаган пытался пополнить запас обуви, в доме тотчас все шло кувырком. Привоз шкур ставил под угрозу семейную жизнь. На ранних стадиях обработки шкуры приходилось хранить подальше от жены, в сарае для дров, но там их могли попортить крысы.
Когда жена умирала, она знаком подозвала Джагана и что-то прошептала. Он не разобрал ее слов. А вдруг она попросила: «Выбрось шкуры!» — подумал он впоследствии. Эта мысль преследовала его. Выполняя — кто знает? — ее последнюю волю, он отдал остаток шкур миссии Альберта, радуясь, что тем способствовал приобщению кого-то к «ненасильственной обуви». Позже он доверил это дело сапожнику со двора миссии.
Замечание братца о природной соли нарушило шаткое душевное равновесие Джагана. Лицо его покраснело. Братец, довольный произведенным эффектом, постарался исправить его настроение лестью.
— Вы так упростили свою жизнь, что теперь не зависите ни от кого, кроме самого себя, — сказал он. — Не далее чем вчера я как раз говорил об этом со счетоводом из нашего кооператива.
Слова эти, как он и ожидал, возымели свое действие.
— Вы знаете, что я отказался от сахара? — сказал Джаган. — Двадцать капель меда в горячую воду — и все! Это натурально — и вполне достаточно! Больше никому никогда и не требуется.
— Вы довели до совершенства искусство жить без еды, — сказал братец.
Джаган с воодушевлением продолжал:
— Я отказался и от риса. Варю себе немного пшеницы, перетертой вручную, и ем ее с медом и овощами.
— И все же, — сказал братец, — я не могу понять, зачем вы держите лавку и зарабатываете деньги. К чему вам беспокоиться обо всем этом?
И он указал на выставленные в окне подносы со сластями. Он чуть было не спросил: с чего это Джаган взял, что другие должны есть сласти и тем способствовать его процветанию, но вовремя удержался. Он понимал, что сказал достаточно, и привстал со своей скамеечки. Приближался час, когда Джаган считал дневную выручку, и братец знал, что ему пора уходить. Джаган не любил, чтобы на его деньги смотрели.