Чудесное кружево, какого она никогда не видала, какого не могут создать руки всех монахинь… целый искусственный цветник, состоящий из распустившихся в холодную весну неподвижных цветов…
Сестра Вальбурга подошла к нему с радостным волнением. Точно пробил час свадебной церемонии и она захотела сорвать кружево со стекла, снять нежный приготовленный вуаль, необходимое прибавление к ее брачной одежде…
Но нежная ткань противилась ее желанию; сколько она ни старалась уловить все изгибы кружев, чтобы обратить свои усилия на эту более прочную сторону вуаля, он не поддавался и казался приросшим к стеклу…
В беспокойстве и волнении она еще сильнее оттягивала, спрашивала себя, какие незаметные булавки, какие еще неразрезанные и нечаянно забытые нити, несмотря на все ее усилия, привязывали так крепко чудный кружевной вуаль к стеклу окон…
Напрасно! Ажурная ткань распускалась под ее пальцами, в ней обнаруживались зияющие отверстия. Между тем монахиня непременно хотела притянуть к себе этот необыкновенный вуаль. В ее движении чувствовалось нетерпение, она волновалась с надеждою, которая быстро уничтожала все вышитые цветы, все вывязанные папоротники.
Тюль поддался в свою очередь, и весь вуаль, весь тонкий гипюр разорвался под твердостью ее ногтей.
Вдруг — зашла ли луна на утренней заре? был ли это конец сна или чуда? — сестра Вальбурга, пробудившись, очнулась в своей еще темной комнате, в то время как утренний колокол будил монахинь. Поспешно она надела свой мрачный наряд, зашнуровала свои черные башмаки, вспоминая все же о своем лучезарном сне и взглядывая, с неопределенною грустью, по направлению к окну — на кружевной вуаль из инея, покрывавший стекла.
В церкви, во время воскресных и праздничных служб, сестры общины занимают клирос. Они — неискусные певицы, отличаются только небольшими голосами, поют по инстинкту и по памяти, как маленькие дисканты в приходской церкви. Даже та из них, которая поет соло, не более их сведуща: каждая из ее нот сомневается сама в себе, дрожит, как капля воды, колеблется, как только что зажженная свеча. Гимн развертывается наудачу, волнуется, парит, за тихает, увеличивается без причины — всегда очень нерешительный! Большую прелесть заключает в себе эта хрупкость пения, столь непрочного, как стекло, и еще менее смелого оттого, что оно должно заключать в свою прозрачность неизвестный язык. Ах. серебристые латинские созвучия — Gloria и Angus Dei — какую болезненную нежность они получают в женских устах, облетая с них листочками, как цветы, названия которых им неизвестны!
К счастию, в церковном пении встречается унисон, хоровые псалмы, которыми боязливые певчие могут объединиться, поддержать друг друга. Тогда, в тиши церкви, единодушное пение вырабатывается, как нежное, тонкое кружево, воздушное, рожденное почти из обнаженного воздуха, точно чудо. Сестры как бы соединяют свои наивные ноты, располагают отдельные нити своих голосов на мрачном бархате органа. Каждая из них прибавляет свой цветок к общему плетению, работает над вокальным кружевом, которое изменяется с каждою нотою до тех пор, пока, наконец, на мрачном бархате органа не появится псалом в виде подлин ного кружева.
Собравшиеся бегинки, на коленях у аналоя, слушают. Чудесная музыка! Она захватывает их, убаюкивает, располагает к мистическим волнениям… Ах, эти голоса, столь мало принадлежащие устам, скрывающие их пол; эти голоса, нежные как вата, свежие, как вода фонтана, вкрадчивые, как ветер в деревьях, разносящийся под сводами церкви как ладан! Неужели это человеческие голоса? Разве это донося тся голоса сестер с клироса? Слишком нежное пение, более не принадлежащее земле… Бегинки закрывают глаза, отдаются экстазу… Это поют ангелы… И музыка нисходит к ним, как небесная сеть, захватывает их души и увлекает к Богу через серебристое море.
В одном Бегинаже древнего, маленького мертвого города Брюгге жила бегинка, потерявшая рассудок, в тихом помешательстве; ее держали в монастыре Св. Крови, потому что она была безобидна. Но из уважения к духовной одежде ей не позволяли больше одеваться, как монахине и даже как послушнице. Она ходила в светском платье; сестры оставляли ее в покое, немного наблюдали за ней. Она блуждала по коридорам, по саду, садилась в рабочей комнате, очень тихо, пока находился там только обыкновенный состав общины, который она смутно узнавала.
Ее странное безумие происходило от тоски по чистоте. Она почти всегда сидела, не смея двинуться, так как боялась смять свою одежду, запачкать ее, думая, что складка или пятно могут нарушить ее всегда чистое убранство. Присутствие чужого лица, близко находившегося около нее, внушало ей бесконечную тревогу. Она была еще молода, почти хорошенькая, с цветом лица белой азалии, с большими ласковыми глазами, но без выражения, как бы обнаженными, точно маленькие приемные, где никого нет…
Она всегда держала в руках платок — маленький четырехугольник из батиста и кружев — как это делают первые причастницы, с такою же осторожностью и таким же тихим жестом.
Время от времени она дотрагивалась до себя этим сложенным платком, она точно что-то стряхивала с себя, желая сбросить невидимую упавшую на нее пылинку, молекулу безмолвия…
Что делало ее безумие еще более трагическим, придавало ему, несмотря на ее кротость, карикатурный и все же трагический вид, — это одна ненормальная подробность: она носила на голове кусок бумаги, сложенный, опущенный к вискам, подхваченный булавками у подбородка, расправленный на волосах в виде пойманной и жалобной птички. У нее образовался таким образом бедный бумажный головной убор, под которым безумная все же скрывала свои волосы; она постоянно поправляла их, поминутно очищала их, стряхивая своим платком возможную грязь, тонкую пылинку, бесконечно сыплющуюся из песочницы веков.
Прежде чем дойти до такого упадка, несчастная бегинка, по имени сестра Мария, была одною из самых примерных и умных сестер в Бегинаже, в этом нежном Бегинаже, где ей так хотелось всегда жить спокойною и чистою жизнью ненюфара, растущего на воде. Она напоминала его, ничто земное более не привлекало ее и не угрожало осквернить ее душу, напоминавшую венчик цветка. Она всецело принадле жала Богу, как и желала этого. Однако с самого рождения она чувствовала себя несчастной.
Счастье все же зависит от души человека. А сестра Мария с такою душою, какая у нее была, не могла быть счастлива даже на небе. Бог не мог бы вполне утешить ее. Какая же душа была у нее? Ее душа была охвачена чем-то вроде болезни совести: вечными сомнениями.
А сомнения — это пытка духовной жизни. Кто сочтет все сомнения, более многочисленные, чем грехи, чем подразде ления грехов? Неожиданно создавшееся поколение, вибрио ны, беспредельно мелкие, все увеличивающиеся, как паразиты веры!.. Благочестие, доведенное до безумия; анализ, достигший бесконечной величины; мысленная язва, захваты вавшая все чувства: зрение, слух, осязание, вкус, обоняние, проникавшая во все поры, с целью превратить существо, сознающее свой долг, только в несчастного горностая, который будет вменять себе в преступление даже тень проходя щего облака.
Сестра Мария была несчастна. Сначала она чувствовала сомнения по поводу своего признания. Не потому, чтобы она жалела, что отдалась Богу. Но принял ли ее Бог? Не было ли невежеством с ее стороны, самонадеянностью, пагубным тщеславием — считать себя избранною и достойною поступления в монастырь? Может быть, она жила там, как незваная гостья, как иностранка, которой позволяют жить в доме, пока нет хозяина. Даже если предположить, что Господь, действительно, позвал ее, то в таком случае отвечает ли она Его милости? И здесь сомнения терзали ее.
Она не вполне выказывала себя усердной. Она не доста точно была чиста! Разумеется, она обдумывала свои желания, она не совершала смертных грехов, за ней не было ни одной постыдной вины, которую она едва знала по имени. Но простительные грехи обильно наполняли ее душу: грехи зависти, злословия, лжи, рассеянности во время служб, сокращения молитв. Каждый из этих грехов в отдельности казался только незначительным, но вместе, при общем пе речне, они портили, стирали, оскверняли душу. Сестра Мария думала, что простительный грех можно сравнить с пылью. Ее очень трудно рассмотреть в жилищах, пока она не накопится. Только после того, как о ней забудут в течение нескольких дней, она покроет мебель трауром из своего мелкого умершего пепла. В обыкновенных семьях, за тече нием жизни, детьми, всякими делами, люди мало обращают внимания на пыль. Но в Бегинаже соблюдается строгая чистота: пол всегда хорошо вымыт и красен, как сердце на изображениях Иисусова Сердца, медь на замках и задвижках блестит так, что все предметы отражаются в них; белье, скатерти в столовой, тюлевые занавески на окнах отличаю тся новою и чистою белизною, точно они выбелены ночью лунным светом. Все кажется новым, свежим, убранным, все на месте. Каждая келья отличается удивительною чистотою. Точно на нее снизошла благодать. Не нужно ли видеть в этом какой-нибудь символ? Совесть человеческая в Бегинаже должна была содержаться лучше, чем где-либо. Проститель ный грех — это ежедневная пыль души!