– Да я, то есть, милости вашей, – начал Трушка, – не то чтобы, изволите видеть, и просто как отцу родному…
– Что же? говори, пожалуйста.
– Не знаю, как доложить.
– Просто без предисловий.
– Как же можно просто! сами посудить изволите-с! след ли нашему брату…
Я начинал сердиться, и Трушка это заметил.
– Не во гнев будь сказано милости вашей, – продолжал он, – а я, то есть что угодно прикажите учинить надо мной…
– В чем ты, братец, можешь быть предо мной виноват?
– Помилуйте-с! что барин мой, что ваша милость – все господа, и им то есть язык не пошевелится доложить. Дело не ученое; думаю, намалевано чем ни на есть; только дотронулся пальцем, ей-богу, пальцем!
Трушка состроил такую рожу, что я чуть не расхохотался.
Нетрудно было догадаться, что он избрал меня посредником между барином и виною своею, в которой страх мешал ему сознаться. Я принудил его объяснить толком, в чем именно состоит его проступок: оказалось, что бедняк оцарапал дагерротипный портрет, стоявший на барском столе. Окончив сознание, Трушка побежал за портретом к чрез минуту передал его мне. Я ожидал увидеть черты почтенного и толстого земляка; но вместо их глазам моим представилась очаровательная головка молоденькой девушки.
– Чей это портрет? – спросил я у Трушки. – Неужели дочери твоего барина?
– Никак нет-с: молодая барыня… как же можно!.. лучше не в пример-с.
– Откуда же взял его Захар Иваныч?
– Об эвтом не могу доложить-с, а только вот изволите видеть, – прибавил Трушка, понизив голос и оглядываясь во все стороны, – портрет этот барин мой очень любят и прятать изволят.
Я приказал Трушке отнести портрет на прежнее место и обещал ему походатайствовать за него пред барином; он опять было попытался поймать мою руку, но я решительно и раз и навсегда запретил ему такого рода попытки и выпроводил его вон.
Я никак не мог понять, каким образом портрет посторонней хорошенькой женщины мог находиться в руках Захара Иваныча. Если бы красавица принадлежала к родственному кругу соседа, Трушка не мог бы не знать ее; потом, для чего было бы земляку прятать портрет и возить его с собой. Во всем этом крылась тайна, которую я решился разъяснить, и в ожидании Захара Иваныча составил план атаки. Казалось, сама судьба летела мне на помощь. Прежде чем я лег спать, сосед постучался ко мне; я выбежал к нему навстречу.
– Вообразите себе, почтеннейший: ведь Степан проигрался ужасно, – сказал мне земляк, расхохотавшись во все горло.
– Поздравляю от всей души.
– Послушайте-ка: этого мало, отгадайте-ка, сколько он проиграл… ну, скажите, примерно, сколько?
– Призов двести?
– Триста пятьдесят, батюшка! Каково? – продолжал Захар Иваныч. – Триста пятьдесят чистых да смарал весь выигрыш. Задал же я ему пфеферу…[5] И поделом скряге!.. А сначала-то везло какое счастие, а?
– Прекрасно, сосед! я от души желаю, чтобы торжество ваше повторялось почаще, но на чем бы посадить мне вас: нет ни одного покойного кресла!
– Не тревожьтесь: немцы отучили меня от спокойствия; в первое время, признаться, было как-то неловко, а теперь на что хотите сяду, к тому же и в моем нумере аккурат такая же мебель.
– А у вас вам все-таки было бы покойнее, – сказал я соседу.
– Уверяю вас, почтеннейший, все равно.
– Ежели же все равно, так я решительно иду к вам. Впрочем, – прибавил я, – может быть, нельзя.
– Как нельзя! отчего нельзя! – спросил Захар Иваныч, – что вы полагаете?
– Ничего особенного, а все-таки… И я погрозил соседу пальцем.
Сосед расхохотался, покачал головою и, желая доказать, что предположения мои неосновательны, пригласил меня в свой нумер.
Нумер Захара Иваныча действительно был точно такой же, как мой: с двумя окнами, с одною печью, с тремя дверьми, из которых две были заперты, с комодом, диваном, стульями из красного дерева и дубовою кроватью; разница состояла в убранстве: у меня был один чемодан, и тот небольшой, а у Захара Иваныча четыре; сверх того, у Захара Иваныча висели на стене: яргак из жеребячих шкурок, тулуп на заячьем меху, камлотовая шинель с длинным полинявшим воротником и теплая бекешь с высокой талией. У Захара Иваныча на ломберном столе расставлены были симметрически разные вещи, как-то: зеркальце, три лукутинские табакерки, фаянсовая бритвенница, рядом с нею лежала общипанная кисточка, пара сточенных донельзя бритв в костяных черенках, тульский толстенький ножичек с крючком, уховерткой, зубочисткой, пилкой и штопором, железная печать с изображением герба Захара Иваныча и, наконец, кинжал в малиновых полубархатных ножнах. На окнах стояли два жасминные чубука с сургучными оконечностями и жестяной ящик, заключавший в себе некогда сардинки, а в настоящее время насыпанный золою, которою Захар Иваныч чистит себе зубы.
Увы! ничего этого у меня в нумере не было! «Но где же портрет?» – подумал я и взглядом вопросил Трушку. Трушка указал подбородком за зеркальце: я заглянул и успокоился.
Захар Иваныч сдвинул было два кресла, но я решительно объявил, что уйду к себе, ежели сосед не наденет ситцевого халата и не ляжет на ситцевое стеганое одеяло.
Земляк пожеманился, но кончил тем, что разоблачился до холстинковой розовой рубашки и с наслаждением возлег на постель.
Приказав набить трубки, до которых, конечно, я не коснулся, он выслал Трушку, и мы остались вдвоем.
Захар Иваныч завел речь о своем путешествии. Разбранив все нации и все земли, которые удалось ему видеть, он коснулся железных дорог: сосед находил их бесполезными.
– К чему они? – говорил Захар Иваныч, – какую пользу приносят они государству? не явное ли это баловство, и сколько народу вместо того, чтоб заниматься делом, то и дело что шныряют из одного города в другой?
– Вероятно, не без цели, – заметил я.
Сосед пожал плечами и посмотрел на меня с сожалением.
– Не без цели? – повторил он. – Желал бы знать, какая может быть эта цель.
– Главная цель – торговля.
– Торговля?! – завопил почти с сердцем земляк. – Тем хуже, потому что торговля сущий обман и больше ничего. Для торговли есть города, а в городах гостиные дворы, лавки: нужно что купить – пошлешь кого; а эти все, что таскаются с ящиками, с коробками, – мошенники, плуты; хоть бы и наши разносчики… я у вас спрашиваю, что у них есть путного? а ломят за всякую дрянь такую цену, что и приступу нет.
Сосед понес такую чепуху, которую без смеха я в другое время, признаюсь, никак не мог бы слушать, но я думал о портрете и, соглашаясь во всем с соседом, постепенно подвигался к столу.
Наконец рука моя коснулась одной из лукутинских табакерок с изображением купающейся нимфы. Я похвалил нимфу и спросил о цене.
Захар Иваныч, продолжая нести всякий вздор, протянул руку за табакеркою, которую я передал ему, а сам взялся за другую. На другой изображена была прерозовая женщина, распростертая на постели. Захар Иваныч взял и ее; оставалась третья табакерка и зеркало; я предпочел зеркало, взял его и стал в него смотреться.
Земляк, ожидавший, вероятно, последнего рисунка, положил розовую женщину рядом с нимфою и снова протянул руку. На этот раз я передал зеркальце и схватился за портрет.
Помня таинственный рассказ Трушки, я ожидал, что земляк вскочит с постели и, конечно, бросится и на меня и на портрет: ничего не бывало! Захар Иваныч не шевельнулся и продолжал смотреть на меня с улыбкою.
– Что это за портрет? – спросил я.
– А что, хорош?
– Недурен.
– Оригинал лучше во сто крат.
– Не может быть.
– Право, лучше, – сказал сосед.
Кто же не знает, что дагерротип никогда не льстит женщинам, но этот портрет был так хорош, что быть лучше мне казалось делом невозможным.
– И вы знакомы с оригиналом? – продолжал я.
– Знаком ли? надеюсь, что знаком.
Сосед проговорил эту фразу тоном победителя, мне стало досадно.
– Знаете ли, соседушка, слушая вас, можно подумать, что женщина эта в довольно коротких с вами сношениях.
– Может быть, и так.
– Что же вы хотите этим сказать?
– То, что люблю эту женщину.
– Об этом я не спорю.
– И она меня любит, – прибавил сосед.
– Как отца, согласен.
– Нет, не так, как отца, а как жениха; вот это так, потому что она моя невеста.
Последняя фраза до того поразила меня, что я не нашел слов, чтобы отвечать соседу. По глазам его, по голосу нельзя было сомневаться в истине.
– Ну, скажите по совести, почтеннейший, ведь вам странно показалось, что человек моих лет, только что овдовевший, отец пяти взрослых и замужних дочерей, помышляет о женитьбе.
– Признаюсь, Захар Иваныч, слова ваши мне действительно кажутся шуткою.
– Вот то-то и есть, что обстоятельств-то моих вы не знаете, – сказал с глубоким вздохом сосед. – Разумеется, всякому другому я говорить бы о них не стал, а вас я полюбил с первого взгляда и готов, так сказать, открыть душу.
Я был как на иголках.