Новиков дает свою интерпретацию мифа об антихристе, захватившего умы Ф. Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Бердяева, Д. Мережковского, В. Розанова, В. Свенцицкого — всех тех, кто стоял у истоков неохристианства, или нового религиозного сознания, в России. Новое религиозное сознание, возникшее в кругах русской интеллигенции, с которой тесно соприкасался Новиков в свою бытность в Киеве (там он посещал Религиозно-философские собрания), признано было пересмотреть поверхностный характер духовных ценностей, отказаться от веры, сводимой лишь к исполнению церковной обрядовости. Богоискатели из интеллигенции жаждали преодолеть пропасть между внерелигиозной культурой, общественной жизнью и оторванным от потребностей интеллигенции церковным бытием. Они испытывали потребность в личном Боге, в свободной и одновременно религиозно насыщенной жизни. Это было время «Третьего Завета», «третьего пути», который слил бы воедино небо и землю, одухотворил плоть, воссоединил язычество и христианство, примирил бы личную абсолютную свободу с религиозным освобождением человечества в акте неохристианской соборности.
Духовные борения человека с самим собой освещались писателем еще в первом его романе «Из жизни духа» (1906). Борьба между земной любовью и следованием духу — драматична. Отказаться от любви — все равно означает пойти против своего естества. Но и принятие земной любви — не есть ли отказ от служения Всевышнему? Писателю не удалось примирить двух путей в единой «Сияющей Правде», приобщить читателя к «великой тайне преображения». Может быть, останавливало Новикова то, что «здесь на земле все по-разному думают, и никто, ни один человек не знает всей правды … Так страшно, так жутко, что в каждом особый мир, что в каждом — отдельность, что каждый по-своему верует в правду…"[12].
Теперь он стремится воссоздать в своем религиозно-мистическом романе «Золотые кресты» (1908, второе изд. — 1916) множественность человеческих правд. В предисловии к первому изданию автор писал, что роман «является первым звеном задуманной трилогии», посвященной тому, как стихии язычества и христианства преломляются в современности. Это сразу же должно было напомнить читателю о трилогии Д. С. Мережковского «Христос и антихрист», об его идее объединения язычества и христианства в религии Третьего завета. Первой уловила это сходство З.Н. Гиппиус, которая сразу же поняла, что писатель осваивает тот же плацдарм, что и Мережковский, что его тоже занимает проблема поиска Третьего пути. Она увидела, что в чем-то Новиков даже становится соперником ее мужа, и поэтому постаралась убедить читателя, что он еще не созрел до полноценного понимания всей сложности затрагиваемой проблематики. На «проклятые вопросы», которые с завидным упорством задает Новиков, не может быть ответов, если … оставаться в пределах единоличной трагедии человека, утверждала она. Поэтому и возникают у писателя художественные срывы и просчеты, что он не видит «трагедии человечества», которая может быть разрешена только через воплощение «религиозно-общественного» сознания[13].
Но Новиков в «Золотых крестах» как раз и хотел в первую очередь обозначить контуры «идеи будущего идеального христианства», и многие страницы романа отмечены проблесками «подлинной религиозной вдохновенности"[14]. Но рецепты, которые «выписывает» писатель, — «добровольная смерть» Глеба и Анны, пришедших к новой христианской религии, чтобы окончательно соединиться на «новом небе», — вряд ли могут удовлетворить жаждущих правды. Сомнительными выглядят и принципы «христовой любви», которую проповедуют эти герои: их любовь больше напоминает «тончайшее напряженное сладострастие», а не духовное соединение. И их обмен «золотыми крестами» представляется поэтому едва ли не кощунственным.
Да и образ Христа выступает в романе «дразнящим, экзотическим, почти сладострастным образом исступленных мистических снов"[15].
Но, видя все это, не следует забывать, что мистически — чувственные экстазы, которыми переполнены страницы романа, не были просто средством привлечения читающей публики. Трактовка страсти писателями символистского круга (а к ним принадлежал Новиков) означала мистический путь к прозрению, была воспоминанием забытого смысла Эроса, уравнивающего высокое и низкое, переплавляющего плоть в дух. Возникала искомая апология Эроса, который из своих «низин» поднимается на высоту. Но это такая высота, где уже невозможно дышать, и разряженный воздух горних высей убивает людей. Кроме того, Новиков сумел показать и «страстное напряжение», и «великую нежность"[16] любовно устремленных друг к другу Глеба и Анны, Наташи и Кривцова. И, как правильно было замечено в критике, если герои были не очень убедительны в смысле «внешней правды», то они оживали благодаря «угадываемой правде внутренней"[17].
Удачным было оформление книги: на обложке внизу — поля облаков, по бокам — два ангела с распущенными крыльями и горестно поникшими головами, печально смотрящие на грешную землю, А на звездном небе — слова: «Золотые кресты». Золотой крест — символ страдальческого трагического пути — принадлежность почти каждого из героев. Осеняет он и земной город, на фоне которого разыгрываются описанные события. К золотым крестам устремлены герои романа. А вокруг крестов и над их головами чертят круги черные летучие мыши.
Взор автора охватывал не только космические дали, он проникал и в глубь земли, где копошатся легионы «червей», посланцев смерти, которые, однако, обеспечивают плодородие почвы и созидают в конечном счете жизнь, и в темные бездны души человека. Роман открывался шествием по земле золотой, закатной Царевны-Осени, и во всей книге была разлита «осенняя грусть о хрупкости жизни и веры», «скорбь о жестокости земных путей"[18]. Собственно, этой хрупкостью отмечены все близкие автору герои — и мальчик Федя, принимающий близко к сердцу все несправедливости, свершавшиеся на протяжении веков, и юная Наташа, жизнь которой омрачена легендой о дьявольском соблазне, бывшем источником ее рождения, и погибающий от руки «темного старика» на пороге новой жизни Кривцов, и искупающая самоубийством свою ненависть Глаша.
Так постепенно овладевает сознанием писателя убеждение: «…никогда… никогда … нельзя убивать». Таким просьбой-призывом заканчивается рассказ «Гарахвена» (1917) о ребенке, ввергнутом в пучину ненависти, распрей, непрекращающегося насилия. Этот возглас в бойне гражданской войны прозвучал поразительно «несовременно». Дело в том, что писатель не просто «отнесся скорбно к той крови, к тому «греху», который сопутствует бурному ходу революции». Все его существо восстало против несправедливости, которая приводит к гибели неприглядную, почти горбатенькую с угловатыми плечиками и иссохшими от голода ручками Груню, в свои 14 лет оставшуюся той прежней малышкой, прозванной за худобу «принцем индийским», против того чудовищного нового порядка, при котором возможно убийство тщедушным Ленькой подруги детских игр («Жертва», 1922).
Конечно, такая позиция автора должна была укрепить молодую пролетарскую критику во мнении, что Новиков «решительно …отчужден от настоящего"[19]. Следовательно, ему, повторяющему евангельские заповеди, заказано и движение к будущему, построенному на новых основаниях обществу. «Этот Моисей с Тверского бульвара не только не разобьет скрижалей, но будет упорно твердить свою заповедь, умиленно закатывая глаза…"[20], — злобствовали критики. Но они не заметили, что Новиков живописал не только ужас кровавых столкновений, из которых душа выходит неузнаваемо искореженной, не только «фантастическую явь», в которую превратилось ежедневное существование десятков тысяч людей. Он по-прежнему оставался писателем, которому дорого живое, сиюминутное, неистребимое бытие. Его герои — «из скромных скромнейшие» — не только живут в стихиях и бурях, ежесекундно подвергаясь опасности лишиться жизни или потерять близких, они в состоянии радоваться и «траве под дождем», и цветам «под опрокинутым ливнем». А самое главное воплощать собой «саму себе равную, неумирающую малую жизнь», которая просто на время, в «суровые эти и страшные дни затаилась».
Очень точно охарактеризовал это мироощущение, свойственное писателям неореалистам — Зайцеву, Шмелеву, Новикову, Сергееву-Ценскому — критик Ю. Соболев: у него «сама вечность» «единственная живьем ощутимая», «протекает через наше сегодня"[21]. Стоит вспомнить тот совершенно житейский эпизод из «Гарахвены», когда Груня и Таня задумали печь хлеб и у них «ушли дрожжи»: «Граненый стакан, горячий и пышный от пены, пролившейся через края, в Груниных, крепко его зажавших руках, походил на какой-то неведомый плод, исполненный жизни. Пена просачивалась и через пальцы, и отдельными узкими струйками, как бы колечками пружинясь, сползала по ним; объемистых несколько капель, отдельных шматков, как клочья поднятого на руки пчелиного роя, упали на медную дощечку…». Кажется, мы присутствуем при каком-то священнодействии. И совершенно закономерно сравнение с медом, который Груне напомнила эта живая дышащая пена. Мед всегда воспринимался как божественный дар мудрости, а в русской православной традиции он еще наделялся и значением изменения, перерождения личности в результате посвящения. А насколько важна была для Новикова медовая символика, можно судить по уже известному нам рассказу «Пчелы-причастницы» (1912), по тому, какие цвета — медовый, пчелиный, вечерней зари, свеч восковых («солнечный луч осветил часть волос ее, и растопилось золото-воск, и засияло живою водой») — сопутствуют образу мученицы Наташи в «Золотых крестах».