И страстно целовала его живот сквозь мокрую ткань, осыпала страстными поцелуями его колени, ноги, все подряд, не разбирая.
Он глядел сверху вниз на спутанные мокрые волосы, на животную плоть оголенных в неистовстве плеч. Он был озадачен, изумлен, испуган. Он никогда не помышлял о том, что может ее любить. Никогда не хотел любить ее. Когда он вытаскивал ее из воды и приводил в сознание, он был врач, она — пострадавшая, и только. Ничто личное не закрадывалось к нему в голову. Напротив — это вторжение личного претило ему до чрезвычайности, как нарушение врачебной этики. То, что она обнимала его колени, было неприлично, непристойно. Все существо его противилось этому, решительно и бурно. И между тем — между тем ему недоставало духу вырваться.
Она опять устремила на него взгляд, полный той же молящей, безмерной любви, того же невыразимого, страшного, сияющего торжества. Мягкий свет исходил от ее лица, и пред этим сиянием он был бессилен. А ведь он никогда не собирался ее любить. Никогда. И что-то в нем упорно этому сопротивлялось.
— Вы меня любите, — в упоении, с глубокой верой повторяла она. — Вы любите меня.
Она тянула его ниже, привлекая к себе. Это отпугивало его, отчасти даже коробило. Ведь он действительно вовсе не помышлял ни о какой любви. А она все тянула к себе. Ища опоры, он выставил вперед руку и ухватился за ее голое плечо. И точно пламя обожгло ладонь, сжимающую мягкое плечо. У него в мыслях не было ее любить, вся его воля противилась этому. А между тем сладостно было прикосновение к ее плечу, прекрасен свет, озаряющий ее лицо. Может быть, она и правда сошла с ума? Ему жутко было ей уступить. Но что-то в нем тянулось ей навстречу.
Он упорно смотрел мимо нее, на дверь. Но по-прежнему держал руку у нее на плече. Внезапно она притихла. Он перевел на нее взгляд. Теперь ее глаза расширились от страха, от сомнения, свет на лице у нее угасал, мрак опять наползал на него зловещей тенью. Осязать на себе вопрошающие, прикованные к нему глаза, видеть, как проступает за вопросом лик смерти, — этого он не мог вынести.
С безмолвным стоном он сдался, дал волю ноющему сердцу. Ласковая улыбка вдруг взошла на его лице. И глаза, неотрывно прикованные к нему, медленно, очень медленно наполнились слезами. Он следил, как, подобно медлительному роднику, взбухает, наполняя ее глаза, странная влага. Сердце, казалось, горело и таяло у него в груди.
Глядеть на нее сделалось выше его сил. Он упал на колени, обхватил ее голову, прижал к себе. Она не издала ни звука. У него разрывалось сердце, жгло ему грудь неведомой мукой. Он чувствовал, как, одна за другой, капают ему на шею горячие слезы. И не мог шелохнуться.
Он чувствовал, как ему на шею падают ее горячие слезы, собираясь в ямке у ключиц, и не шевелился — время для него остановилось. Только теперь ему стало важней всего на свете, чтобы к нему тесно прижималось это лицо, невозможно стало выпустить ее из рук. Невозможно выпустить из тесного кольца рук эту голову. Пусть это длится вечно, пусть сердце вечно разрывается от боли, в которой для него отныне вся жизнь. Сам того не замечая, он смотрел на ее влажные, мягкие каштановые волосы.
Потом, как-то сразу, уловил знакомый тошнотворный запах тухлой воды. В тот же миг девушка отстранилась и взглянула на него. В непроницаемой глубине ее глаз стояла тоска. Он и страхе кинулся целовать ее, сам не понимая, что делает. Только бы исчезло из ее глаз это пугающее, непроницаемое, тоскливое выражение.
Когда она опять подняла к нему лицо, на нем рдел тонкий, мягкий румянец, и опять грозным сиянием занималась в ее глазах радость, наводящая на него ужас, но теперь он жаждал видеть ее, ибо еще ужасней было видеть в ее глазах сомнение.
— Вы любите меня? — дрогнувшим голосом спросила она.
— Да. — Ему стоило мучительного труда выговорить это слово. Не потому, что он сказал неправду. А потому, что правда была чересчур новой и сказать о ней вслух было все равно, что еще раз полоснуть острым по его кровоточащемцу сердцу. И потом, даже теперь он не слишком хотел, чтобы это было правдой.
Она обратила к нему лицо, и он, склонясь, поцеловал ее в губы, нежно, как целуют однажды в жизни, давая клятву навек. И опять сердце больно сжалось у него в груди. Ведь он совсем не собирался любить ее. Но вспоминать об этом было поздно. Он уже перешагнул через пропасть, разделяющую их, и все, что оставалось позади, съежилось и рассыпалось прахом.
После поцелуя глаза ее опять медленно налились слезами. Отстранясь от него, она сидела как изваяние, поникнув головой, сложив руки на коленях, и медленно роняла слезы. Наступила полная тишина. Он тоже молчал, неподвижно сидя на каминном коврике. Непонятная боль разрывала ему сердце, захлестывала его. Чтобы он мог полюбить ее? Чтобы вот так разрывалось сердце? И это у него, врача! Как осмеяли бы его все, если б узнали! Какая пытка даже подумать, что об этом могут узнать!
Содрогаясь от непонятной, острой боли при этой мысли, он опять посмотрел на нее. Она по-прежнему сидела, склонив голову в раздумье. Он увидел, как вскипели слезы, и сердце ему ожгло огнем. Он впервые заметил, что с одного плеча у нее совсем сползло одеяло, одна рука обнажилась, виднелась одна маленькая грудь — неясно, потому что в комнате почти совсем стемнело.
— Почему ты плачешь? — спросил он изменившимся голосом.
Она глянула на него, и впервые на лице у нее проступила сквозь слезы краска стыда от сознания, что она сидит перед ним в таком виде.
— Я не плачу, это я так, — сказала она, боязливо наблюдая за ним.
Он потянулся вперед, и пальцы его мягко сомкнулись на ее голой руке.
— Я люблю тебя! Люблю тебя! — сказал он грудным, трепетным, низким, неузнаваемым голосом.
Она отпрянула, потупив голову. Мягкое, настойчивое пожатие его пальцев тяготило ее. Она подняла на него глаза.
— Мне нужно сходить наверх, — сказала она. — Хочу достать для вас что-нибудь сухое.
— Зачем? Мне и так хорошо.
— Так нужно. И я хочу, чтобы вы переоделись.
Он выпустил ее руку, и она натянула на себя одеяло, поглядывая на него испуганно. Но вставать медлила.
— Поцелуйте меня, — тихонько попросила она.
Он поцеловал ее, но быстро, полусердито.
Тогда, помедлив еще секунду, она неловко поднялась, путаясь в одеяле. Он следил, как она в замешательстве силится высвободиться и запахнуть на себе одеяло так, чтобы оно не мешало при ходьбе. Следил в упор, не трогаясь ее смущением. А когда она пошла прочь, мелькая босыми ногами, и в темноте забелело ее колено, он попытался вообразить ее такой, какой она была, когда он укутывал ее в одеяло. Но сразу отказался от этой попытки, потому что тогда она ничего для него не значила, и все в нем воспротивилось тому, чтобы воображать ее такой, как в те минуты, когда она ничего не значила для него.
Что-то с глухим стуком упало в глубине темного дома; он вздрогнул. «Вот, возьмите одежду», — послышался ее голос. Он встал и, подойдя к подножию лестницы, поднял брошенные ею вещи. Потом вернулся к огню, досуха вытерся и оделся. Одевшись, он оглядел себя с насмешливой улыбкой.
Огонь догорал, и он подложил в камин угля. Теперь в доме стало совсем темно, только слабый свет уличного фонаря пробивался внутрь сквозь ветви остролиста. Он нашел на каминной доске спички и зажег газовую лампу. Свою влажную одежду он свалил в кучу в посудомойке, опорожнив сперва карманы. Ее насквозь промокшие вещи бережно подобрал с пола и сложил отдельно на крышке медного котла.
Каминные часы показывали шесть. Его собственные давно стали. Пора было бежать назад в приемную. Он подождал; она все не спускалась. Наконец он подошел к лестнице и крикнул:
— Я скоро должен уходить!
И почти сразу услышал, как она сходит вниз по ступенькам.
Она надела вуалевое черное платье — свой лучший наряд, тщательно причесалась, хотя волосы у нее еще не высохли. Оглядела его и невольно улыбнулась.
— Не красит вас эта одежда, — сказала она.
— На пугало похож, правда?
Оба старались побороть застенчивость.
— Я приготовлю вам чаю.
— Нет, мне надо идти.
— Неужели? — Она опять взглянула на него широко открытыми, полными тоски и сомнения глазами. И опять, по той боли, которой отозвался этот взгляд в его сердце, он понял, что любит ее. Он шагнул к ней, нагнулся и поцеловал ее страстно, вложив в поцелуй всю боль своего сердца.
— Волосы у меня так противно пахнут, — сокрушенно пролепетала она. — Ужас! И все у меня ужасное, все! Нет, я просто ужасна! — Она расплакалась горько, навзрыд. — Я вам противна, меня нельзя любить.
— Не надо, не говори глупости, — сказал он, стараясь ее утешить, целуя ее, обнимая крепче. — Я хочу тебя, хочу на тебе жениться, мы поженимся, скоро, очень скоро — завтра же, если удастся.
Но она только зарыдала еще горше:
— Какой ужас! Боже мой, какой ужас! Я чувствую, что противна тебе.