[19]
[19]
цветочной лавки банальный букет стрелиций. Кора, мулатка-горничная, впустившая его, смерила взглядом неказистого курьера, его фарсовую фуражку, изможденное лицо, обросшее трехдневной золотистой щетиной, и только было приподняла подбородок, чтобы принять в объятья его шуршащую охапку, как он сказал: «Нет, мне приказано передать барыне в руки». «Ты француз?» — презрительно спросила Кора (вся эта сцена была разыграна довольно натужно, в липовом театральном духе). Он покачал
[20]
[20]
головой — и тут из комнаты, где по утрам пили чай, вышла сама барыня. Первым делом она велела Коре унести стрелиции (отвратительные цветы, облагороженные бананы, в сущности).
«Ну вот что, — сказала она глупо улыбающемуся проходимцу, — если вы еще раз позволите себе этот дурацкий маскарад, вы меня больше никогда не увидите, клянусь, никогда! Больше того, меня подмывает…» Он прижал ее к стене между своими разведенными руками; Флора, поднырнув, высвободилась и указала ему на дверь; но, когда он вернулся к себе на квартиру, телефон уже звонил захлебываясь.
[21]
[Вторая (1)]
Ее дед, художник Лев Линде, в 1920 году эмигрировал из Москвы в Нью-Йорк с женой Евой и сыном Адамом. Кроме того он привез с собой большое собрание пейзажей, непроданных или переданных ему добрыми друзьями или несведущими учреждениями, — считалось, что картины эти составляют славу России, гордость ее народа. Несчетное число раз художественные альбомы печатали репродукции этих тщательно выписанных шедевров: прогалины в сосновом бору, с двумя-тремя медвежатами, бурые ручьи меж тающих сугробов, далеко простирающиеся лиловатые пустоши. Отечественные «декаденты» три десятилетия
[22]
[Вторая (2)]
подряд называли их «календарной дребеденью», но у Линде всегда было полно стойких почитателей; немало их приходило на его вернисажи и в Америке. Довольно скоро многим безутешным полотнам пришлось возвратиться в Москву, другие же прозябали в арендованных квартирах, откуда потом перебирались на чердаки или скатывались до рыночных лотков.
Что может быть плачевнее художника, у которого опустились руки, который
[23]
[Вторая(3)]
умирает не от заурядного какого-нибудь недуга, а от рака забвения, поразившего его некогда знаменитые картины, например «Апрель в Ялте» или «Старый мост»? Не станем задерживаться на опрометчивом выборе места изгнания. Не станем засиживаться у этого жалостного одра болезни.
Сын его, Адам Линд (отбросивший последнюю букву фамильи, следуя молчаливой подсказке опечатки в каталоге), оказался удачливей. К тридцати годам он сделался модным фотографом, женился
[24]
[Вторая (4)]
на балерине Ланской, прелестной танцовщице, хотя была в ней какая-то хрупкость и неловкость, из-за чего она все время балансировала на узком карнизе между благорасположенным признаньем и восторженными отзывами ничтожеств. Первые ее любовники были главным образом члены профессионального союза ломовых грузчиков, простые ребята польского происхождения; но нужно все-таки полагать, что Флора была дочерью Адама. Через три года по ее рождении Адам узнал, что юноша, которого он любил, задушил другого,
[25]
[Вторая (5)]
ему недоступного, которого он любил еще больше. Адам Линд всегда имел наклонность к фотографическим трюкам, и тут, прежде чем застрелиться в монтекарловой гостинице (в тот самый вечер, как ни грустно это поведать, что жена его имела действительно большой успех в «Нарциссе и Нарцетте» Пайкера[9]), он установил и навел свой аппарат в углу гостиной так, чтобы заснять это событие с разных точек зрения. Эти автоматические снимки его последних минут и львиных лап стола вышли не ахти как удачно; но вдова его без труда продала их по цене квартиры
[26]
[Вторая (6)]
в Париже местному журналу «Смоль», специализировавшемуся на футболе и жутковатых faits-divers[10].
Она поселилась в Париже со своей маленькой дочерью, английской гувернанткой, русской няней и любовником без определенного отечества; потом переехала во Флоренцию, пожила какое-то время в Лондоне и вернулась во Францию. Ее мастерство не обладало такой силой, чтобы восполнить утрату привлекательной наружности и усугубившегося изъяна ее прелестной, но чересчур выступающей правой
[27]
[Вторая (7)]
лопатки, и к сорока с чем-то годам она принуждена была давать уроки танцев в довольно второразрядной парижской школе.
На смену ее блестящим любовникам теперь пришел пожилой, но еще полный сил англичанин, искавший за границей убежища от налогов и удобное место для ведения своих не совсем законных виноторговых операций. Он был, как говорили раньше, шармёр. Звали его Губерт Г.Губерт — имя безусловно вымышленное.
Флора, прекрасное дитя[11], как она
[28]
[Вторая (8)]
сама выражалась, слегка качая головой (мечтательно? не веря себе самой?) всякий раз, что заговаривала о своих предотроковических годах, жила дома серенькой жизнью: болезни да скука. В ее еженощных сновидениях эротических пыток мог бы разобраться только какой-нибудь очень уж дорогостоящий, максимально ориентальный доктор с длинными, деликатными пальцами, в так называемых «лабах» — больших и малых лабораториях с красными шторами. Отца она не помнила, а матери скорее не любила. Часто оставалась одна в доме с г-ном
[29]
[Вторая (9)]
Губертом, который постоянно «рыскал» (rodait[12]) около нее, мыча что-то однозвучное под нос и как бы завораживая ее, обволакивая чем-то клейким и невидимым, и подбирался все ближе и ближе, куда ни повернись. Например, она не решалась просто опустить руки, чтобы не коснуться какой-нибудь отвратительной части тела этого добродушного, но дурно пахнущего и «настырного» старого мужчины.
[30]
[Вторая (10)]
Он разсказывал ей о своей печальной жизни, разсказывал о своей дочери, которая была так на нее похожа, тот же возраст — двенадцать лет, те же ресницы — темнее темно-синих райков глаз, те же волосы, белокурые или, вернее, игрене-золотые и такие шелковистые — будет ли ему позволено погладить их, или вот так l'effleurer des lèvres[13], только и всего, спасибо. Бедную Далию[14] задавил пятящийся грузовик на проселочной дороге — она возвращалась из школы коротким путем — по жидкой грязи какой-то
[31]
[Вторая (11)]
стройки — чудовищная трагедия — ее мать умерла от разрыва сердца. Мистер Губерт сидел на постели Флоры и кивал лысой головой, вспоминая все удары судьбы, и вытирал глаза фиолетовым платком, который переменил цвет на оранжевый — любительский фокус, — пока он его засовывал назад в нагрудный карман, продолжая кивать и пытаясь приладить толстую подошву к ковровому узору. Он был теперь похож на незадачливого фокусника, которого наняли разсказывать засыпающему
[32]
[Вторая (12)]
ребенку сказки, разве что он сидел слишком близко. Флора была в рубашке с короткими рукавами, как у ее одноклассницы Монглас де Сансерр, очень милой и очень порочной, которая показала ей, куда нужно пнуть слишком предприимчивого мужчину.
Неделю спустя Флоре случилось слечь с бронхитом. К вечеру ртуть поднялась до 38 градусов, и она жаловалась на глухой звон в висках.
[33]
[Вторая (13)]
Г-жа Линд выбранила старую горничную за то, что та купила спаржи вместо аспирина[15], и побежала в аптеку сама. Мистер Губерт подарил своей душеньке любовно выбранную вещицу: миньятюрные шахматы («она уже знает ходы») с щекотливенькими дырочками, высверленными в квадратах, куда вставляются и там удерживаются красные и белые фигурки; пешки размером с булавку входили с легкостью, но несколько более крупные и благородные фигуры приходилось внедрять с обезсиливающим проталкиванием. Может быть, аптека оказалась
[34]
[Вторая (14)]
закрыта и ей пришлось идти в другую, возле церкви, или может быть она встретила на улице кого-нибудь из знакомых и никогда уж не воротится. От бедного, старого, безобидного мистера Губерта несло четырехслойным запахом табака, пота, рома и гнилых зубов, и все это было довольно жалко. Его толстый пористый нос с покрасневшими заросшими ноздрями едва не коснулся ее голой шеи, когда он подкладывал ей подушки под плечи, и покрытая жидкой грязью дорога опять была — и навеки оставалась — кратчайшим путем между ней[16] и школой, между школой и смертью,
[35]