Всего один раз довелось мне принять живое участие в споре на злобу дня. Речь шла о злосчастном декрете от 15 мая 1791 года, в котором французское Национальное собрание признавало за свободными цветными такие же политические права, как и за белыми. На балу, данном губернатором в нашем городе, несколько молодых людей горячо обсуждали этот закон, так жестоко уязвивший самолюбие белых, быть может и обоснованное. Не успел я еще вмешаться в разговор, как увидел, что к нашей группе подходит богатый плантатор, которого белые неохотно принимали в своем обществе, ибо цвет его кожи вызывал подозрения относительно чистоты его крови. Я быстро подошел к этому человеку и громко сказал:
– Отойдите отсюда, сударь; здесь говорят вещи, неприятные для того, у кого в жилах течет «смешанная кровь».
Это обвинение привело его в такую ярость, что он вызвал меня на дуэль. Мы оба были ранены. Сознаюсь, я был неправ, оскорбив его; не думаю, однако, что «расовый предрассудок», как его называют, явился единственной причиной, толкнувшей меня на такой поступок: человек этот с некоторых пор имел дерзость заглядываться на мою кузину, и за несколько минут до того, как я неожиданно унизил его, он танцевал с ней.
Как бы то ни было, я с упоением видел, что близится час, когда Мари станет моей, и оставался равнодушным ко все возраставшему возбуждению, охватившему умы окружавших меня людей. Устремив взор навстречу своему счастью, я не замечал зловещей тучи, уже закрывшей почти весь наш политический горизонт, – тучи, которой суждено было, разразившись бурей, разбить всю нашу жизнь. Нельзя сказать, чтобы даже самые пугливые люди в ту пору уже серьезно опасались восстания рабов, – они слишком презирали их, чтобы бояться; но даже между белыми и свободными мулатами царила такая ненависть, что этот долго сдерживаемый вулкан мог дохнуть огнем в любую минуту и опрокинуть всю колонию.
В самом начале этого так нетерпеливо ожидаемого мною августа странное происшествие внесло неожиданную тревогу в мою безмятежную жизнь.
На берегу красивой реки, омывавшей плантации дяди, по его приказу была построена небольшая беседка из ветвей, со всех сторон окруженная плотной стеной деревьев. Сюда Мари приходила каждый день подышать легким морским ветерком, который в самые жаркие месяцы года дует в Сан-Доминго с утра до вечера и свежесть которого увеличивается или уменьшается вместе с дневным зноем.
Каждое утро я сам старательно украшал этот уголок лучшими цветами, какие мог найти.
Как-то раз Мари прибежала ко мне очень испуганная. Войдя, как всегда, в свою зеленую беседку, она с удивлением и страхом увидела, что все цветы, которыми я утром украсил ее, валяются на полу смятые и растоптанные, а на том месте, где она обычно сидела, лежит букет свежесорванных полевых ноготков. Не успела она прийти в себя от изумления, как из чащи, окружавшей беседку, послышались звуки гитары; затем какой-то незнакомый мужской голос тихонько запел песню, как ей показалось, на испанском языке, в которой она от испуга и, быть может, девической стыдливости ничего не уловила, кроме своего имени, повторявшегося много раз. Тут она бросилась бежать, в чем ей, к счастью, никто не помешал.
Этот рассказ вызвал во мне бурю негодования и ревности. Первые мои подозрения пали на человека «смешанной крови», с которым у меня недавно произошло столкновение; однако я был еще настолько не уверен, что решил ничего не делать сгоряча. Я успокоил бедную Мари и дал себе слово не спускать с нее глаз до того близкого дня, когда я буду иметь право совсем не разлучаться с ней.
Предвидя, что незнакомец, чья дерзкая выходка так напугала Мари, не ограничится этой первой попыткой высказать ей свою любовь, о которой я, конечно, догадался, я в тот же вечер, когда на плантации все заснули, устроил засаду около той части дома, где была спальня моей невесты. Спрятавшись в высоких зарослях сахарного тростника, я ждал, вооруженный кинжалом. И ждал не напрасно. Около полуночи, в нескольких шагах от меня, в ночной тишине зазвучала грустная и задумчивая мелодия. Услышав ее, я вздрогнул, как от толчка; то была гитара, под самым окном Мари! В бешенстве размахивая кинжалом, я бросился к тому месту, откуда слышались эти звуки, ломая на пути хрупкие стебли сахарного тростника. Вдруг я почувствовал, что меня схватили и бросили на землю с какой-то сверхъестественной силой; кинжал был вырван у меня из рук, и я увидел, как он блеснул над моей головой. В тот же миг горящие глаза засверкали во тьме возле моего лица, двойной ряд белых зубов, выступивший из мрака, разжался? и чей-то голос с яростью произнес: «Те tengo! Те tengo!»[12]
Скорее удивленный, чем испуганный, я тщетно боролся с моим грозным противником, и острие кинжала уже проткнуло мою одежду, когда Мари, разбуженная гитарой, голосами и шумом борьбы, внезапно показалась у окна. Она узнала мой голос, увидела, как блеснул кинжал, и вскрикнула в ужасе и отчаянии. Этот горестный крик как будто парализовал руку моего торжествующего соперника. Он замер, как завороженный, провел в нерешительности несколько раз кинжалом по моей груди и вдруг отбросил его прочь.
– Нет! – сказал он, на этот раз по-французски. – Нет! Она будет слишком горько плакать!
Произнеся эти странные слова, он скрылся в тростниковых зарослях, и, прежде чем я успел подняться, разбитый этой неравной борьбой, наступила тишина; ни звука, ни следа не осталось от его недавнего присутствия.
Мне очень трудно передать, что я почувствовал, когда пришел в себя от первого изумления в объятиях моей нежной Мари, которой я был так неожиданно возвращен тем самым человеком, который, видимо, собирался оспаривать ее у меня. Меня больше чем когда-либо раздражал этот неведомый соперник, и мне было стыдно, что я обязан ему жизнью. «В сущности, – подсказывало мне самолюбие, – я обязан жизнью Мари, ведь только звук ее голоса заставил его бросить кинжал». Однако я не мог не признать, что чувство, заставившее моего соперника пощадить мою жизнь, было не лишено великодушия. Но кто же был этот соперник? Я терялся в догадках. Это не мог быть плантатор «смешанной крови», на которого вначале указала мне ревность. Он не обладал такой поразительной силой, и к тому же это был не его голос. Мне показалось, что человек, с которым я боролся, обнажен до пояса. В колонии полунагими ходили только рабы. Но он не мог быть рабом: рабу, казалось мне, не свойственно то чувство, которое заставило его отбросить кинжал; к тому же все возмущалось во мне при оскорбительной мысли иметь соперником раба. Кто же он был? Я решил ждать и наблюдать.
Мари разбудила свою старую няньку, заменявшую ей мать, которая умерла, когда Мари была еще малюткой. Я провел подле нее остаток ночи, и, как только настало утро, мы рассказали дяде об этом необъяснимом происшествии. Он был крайне удивлен, но в своей гордости, так же, как и я, не допускал и мысли, что неизвестный поклонник его дочери мог быть рабом. Няньке было приказано не отходить от Мари; и так как дядя был очень занят – заседания провинциального собрания, хлопоты, доставляемые крупным плантаторам все более угрожающим положением дел в колонии, а также работы на плантациях не оставляли ему свободной минуты, – то он поручил мне сопровождать его дочь во всех прогулках до самого дня нашей свадьбы, назначенной на двадцать второе августа. Кроме того, полагая, что новый поклонник его дочери мог прийти только откуда-то со стороны, он приказал строже, чем когда-либо, и днем и ночью охранять границы его владений.
Приняв все эти предосторожности, я решил, сговорившись с дядей, произвести опыт. Я пошел в беседку над рекой и, прибрав ее, снова украсил цветами, как всегда делал это для Мари.
Когда наступил час ее обычной прогулки, я вооружился заряженным карабином и предложил своей кузине проводить ее в беседку. Старая няня пошла за нами.
Мари, которой я не сказал, что уже уничтожил следы напугавшего ее вчера разгрома, вошла первой в свой зеленый домик.
– Смотри, Леопольд, – сказала она, – мой уголок все в том же беспорядке, в каком я оставила его вчера; все твои труды пропали даром, цветы разбросаны и завяли; но больше всего меня удивляет, – прибавила она, взяв в руки букет из полевых ноготков, лежавший на дерновой скамье, – что эти противные цветы совсем не завяли со вчерашнего дня. Видишь, милый друг, как будто их только что сорвали.
Я остолбенел от удивления и гнева. Действительно, весь мой утренний труд был погублен, а эти жалкие цветы, свежесть которых удивила бедную мою Мари, нагло заняли место разложенных мною роз.
– Успокойся, – сказала Мари, заметив мое волнение, – успокойся; теперь это дело прошлое, дерзкий незнакомец наверное больше сюда не вернется; выбросим вон эти мысли вместе с его гадким букетом.
Я не стал разубеждать ее, из боязни встревожить, и, не сказав, что тот, кто, по ее словам, «больше сюда не вернется», уже вернулся назад, не мешал ей топтать ноготки в порыве детского гнева. Затем, надеясь, что пришло время узнать, кто мой таинственный соперник, я молча усадил ее между собой и ее няней.