Да, дело принимало серьезный оборот, она это чувствовала. Все, все разговоры о политике и религии, патетические речи ее мальчиков, которые они произносили всерьез, пока еще очень походили на игру, чудесную игру словами; эти непринужденные дебаты, никогда не имевшие даже оттенка враждебности, которые они называли «ковать железо, пока горячо», вскоре могли исполниться безжалостной нетерпимостью. Смех мальчиков все еще звучал в ее ушах. Да, все трое смеялись, даже хохотали. Эта картинка показалась ей страшно знакомой, потому-то она и побледнела как мел в спальне мальчиков; она внезапно вспомнила: именно так хохотали два ее брата и кузен, когда она неожиданно вошла в их комнату и объявила, что выходит замуж. «Иоганна обручилась, ура!» — закричал ее брат Ганс, и все трое залились смехом… Полгода спустя всех троих уже не было на свете, их перемололо войной, и они бесследно исчезли, все трое были в одной и той же роте, сровнялись с землей, вернулись в нее прахом, разорванные на атомы миной… Ах, если бы она могла объяснить этим мальчишкам, отчего она побледнела! Ведь все это было так бессмысленно. Нет ли некоей ужасной связи между этим смехом, «незахороненными трупами» и свастикой? Душа ее содрогнулась. Фрау Бахем настолько погрузилась в себя, в свои мысли, что весь мир вокруг нее исчез. Тьма и холод слились воедино.
Слова Йозефа высвободили какую-то пружину в ее сердце, и на дне его теперь лежал тяжкий ком — он то размягчался, то затвердевал, то утончался до паутины, то сгущался в шар из мрака…
Фрау Бахем решила: пусть все идет своим чередом. На нее нашла ужасная апатия, против которой она чувствовала себя бессильной, покуда угроза не приняла конкретных очертаний. И знала, что нетерпение не сможет опередить время. Нужно было ждать и ждать…
Когда они выходили из театра и возвращались домой холодным и мерзким январским вечером, мысли ее витали где-то далеко.
Мрачный и грозный облик будущего еще ни разу не являлся ей так отчетливо и навязчиво; она никак не могла от него избавиться, никакая молитва не помогала. Раньше мир всегда воцарялся в ее душе, стоило ей вечером опуститься в темноте возле кровати на колени и помолиться; но теперь этот образ накрепко засел в ее душе, и стереть его никак не удавалось. Скрытый тайник, прежде питавший ее печаль, теперь вдруг словно сорвался с опор и навалился на нее, придавив своим весом. Она едва находила в себе силы, чтобы выполнять свои каждодневные обязанности, ибо это и было самым невыносимым — жизнь-то продолжалась. Ей всегда это казалось одновременно и ужасным и утешительным: где-то в мире миллионы людей голодали или погибали на какой-то войне, а ей все равно приходилось по утрам растапливать печь и готовить завтрак…
Долгие часы лежала она вечерами без сна, терзаемая жадным дыханием пустоты, распростертая перед этим клокочущим потоком, который полнился, просачивался сквозь нее и скапливался в каких-то глухих уголках ее души, словно трофеи, добытые страхом, дабы многие годы удерживать ее в своей власти. Да, страх накапливался в ней; страх и скорбь наполняли ее до краев холодом и испугом, то и дело вливая в нее какую-то непонятную жидкость, нечто среднее между водой и воздухом — летучую и в то же время отвратительно влажную, напоминавшую густой туман; к тому же эта жидкость была черной, как черны те ужасающие сточные воды, которые сбрасывают фабрики…
Ах, ведь она же знала, что отчаяние внушает и кротость, и тревогу, иногда оно бывает даже чуть ли не сладостным — этакая преданность тому утраченному, чего на самом деле и не было. Но она не знала, что отчаяние может быть столь бесконечным. Все выпало у нее из памяти — и причины, и начало этого темного потока, она знала только и каждую секунду чувствовала, что он, этот поток, существует. И она отдалась его воле, она была просто-напросто парализована, поскольку зло парализует нас, пока мы его не распознаем…
Поздно ночью фрау Бахем наконец впала в свинцовое забытье и заснула глубоким сном без сновидений, словно опустившись под тяжестью всей планеты на дно некоего сосуда, наполненного густой, похожей на расплавленный металл жидкостью…
Утром она по привычке поднялась, и в ней тут же проснулась слабая надежда, что зло должно как-то проявиться, оно будет вынуждено каким-либо образом показать себя. Тогда она вновь сможет молиться, ибо утром не смогла, слезы высохли. Она двигалась по квартире, точно сомнамбула, равнодушно выполняя привычную домашнюю работу, и даже как-то холодно взглянула на своих больших красивых мальчиков перед тем, как их разбудить. Потом постучала в дверь дочери, приготовила завтрак и разбудила мужа, который, по обыкновению, спал, точно младенец — спокойно и сладко…
Когда Ганс уехал в школу и муж вместе с дочерью вышли из дому, она долго прислушивалась, стоя под дверью спальни мальчиков; ей казалось, что она слышит спокойное дыхание Кристофа, видимо, он опять уснул…
Работа у нее не ладилась: за что бы ни бралась, тут же бросала, не окончив; ею овладело непонятное суетливое нетерпение, словно ей нужно было чего-то дождаться, словно произошло нечто способное распустить тугой узел, завязавшийся у нее внутри, или хотя бы обозначить его…
Несколько раз фрау Бахем ловила себя на том, что стоит в прихожей и прислушивается к звукам, доносившимся с лестничной клетки. Но там ничего особенного не происходило. А время неслось с немыслимой быстротой, словно утекая у нее между пальцев; она почти не замечала, что в квартире холодно, и забыла затопить печь в комнате Кристофа. В ее нетерпении было ощущение и вины, и погони, будто ее кто-то преследует, а она даже хочет, чтобы этот кто-то ее догнал — ведь тогда она сможет наконец взглянуть ему в глаза…
Когда Кристоф с заспанным лицом появился в дверях и сообщил, что уже десять часов, фрау Бахем испуганно вздрогнула и оторвалась от какого-то дела; она подала ему завтрак и внимательно всмотрелась в сына. Она до такой степени замкнулась в собственных мрачных мыслях, что внимание это было почти отстраненным. Кристоф выглядел немного получше, его большие, удивительно яркие глаза, цвет которых колебался между переливчатым зеленым и сияющим карим, вновь обрели прежний блеск, лишь усы все еще безобразили его. Кристофа обеспокоил холодный взгляд матери, да и лицо ее показалось ему усталым и бледным. Он не решился заговорить с ней и направился в ванную. А мать тут же забыла о сыне, едва он вышел за дверь…
Фрау Бахем не знала, много ли времени прошло после этого, но, когда вдруг зазвенел дверной звонок, она так сильно вздрогнула, что сама удивилась: как много энергии в ней еще сохранилось. Этот звонок означал что-то зловещее и в то же время утешительное, ибо он предвещал какое-то событие, она чувствовала, что плохое, но хорошо было то, что он вносил определенность. Никогда в жизни она не забудет этого звонка: он звучал в просторной прихожей как всегда, громко и немного хрипло, и все же… все же в его звоне слышалось что-то такое, что трудно описать, что-то от таинственной магии Благой Вести, оплаченной кровью Христа…
Она открыла дверь и не удивилась, увидев Йозефа, не удивила ее и бледность его лица, на котором от волнения горели беспокойные глаза за стеклами очков…
Пожав руку фрау Бахем, он недоуменно взглянул на нее и направился прямо к Кристофу, стоявшему в дверях спальни.
Безвольно, словно обреченная, последовала она за мальчиками и закрыла за собой дверь.
Йозеф стоял посреди комнаты, лицо его омрачала какая-то глубокая задумчивость. Вдруг он сунул руку в карман, вынул сложенный лист бумаги и протянул его Кристофу:
— Я долго раздумывал, поймешь ли ты. Но теперь я уверен, это — объявление войны тем преступным миром, который мы каждодневно и тысячекратно ощущаем на себе и который, однако, редко проявляет себя во всей своей политической мощи и блеске…
Кристоф, бросив беглый взгляд на мать, стал рассматривать листок.
На нем было изображено скучное бледное лицо человека с темными всклокоченными волосами, широкое и заурядное, с небольшими усиками над верхней губой; необычными были лишь глаза, светлые и большие, горящие опасным огнем исступленного фанатизма. Это было лицо шарлатана: плебейское, с льстивой ненавистью в очертаниях губ, подлое и способное на что угодно…
Кристоф поглядел на него в изумлении, потом отвернулся и сердито скомкал листок, словно чувствовал, что уже никогда не забудет это лицо. Оно будет его преследовать годы и годы между жизнью и смертью, точно лик самой судьбы…
Он едва ли заметил, что мать подошла поближе и взяла у него листок, потом поймал взгляд Йозефа, и они испуганно посмотрели в серьезные глаза женщины, прежде чем она развернула и разгладила листок…
Казалось, фрау Бахем стала еще бледнее, губы ее застыли в скорби и горечи, но сердце бешено колотилось, и она страшно обрадовалась, что сердце ее ожило. Долго она разглядывала это невзрачное и в то же время почему-то необычное лицо; да, и ее заворожило это лицо: оно было заурядное и в то же время в нем чувствовалась большая демоническая сила. И черный страшный туман сразу рассеялся. У нее возникло такое чувство, будто с нее сняли какую-то непонятную тяжесть и нагрузили еще большей, но привычной. Как парус на ветру надувается и вновь опадает, так и ее сердце еще раз взыграло в глупой надежде, что все это может быть неправдой: нынешняя смена кабинета министров может оказаться точно такой же пустой и смехотворной затеей, как и все другие… Но потом ощущение того, что неумолимая судьба стучится в дверь, сменилось тревожной уверенностью.