И теперь он весь отдавался звукам, испытывая то приятно ласкающее и вместе с тем грустное настроение, которое дает музыка нервным людям с восприимчивыми нервами… И — господи — как тоскливо сделалось этому молодому матросу, когда он, очнувшись, вспомнил о недавнем наказании. Физическое страдание прошло, но при воспоминании он снова чувствовал позор и унижение. И впереди еще целых два года этой жизни, полной трепета и страха.
Опять заиграла музыка, играла еще и еще, и Чайкин все слушал да слушал. И не хотелось ему уходить. А время шло.
Вдруг мысль, что он может опоздать на шлюпку и что тогда ему дадут сто линьков, вывела молодого матроса из его приподнятого душевного настроения и наполнила душу страхом. Он вскочил со скамейки и почти побежал вон из сада.
Выйдя на улицу, он испуганно озирался. Куда идти: направо или налево? Он не мог ориентироваться, и страх опоздать сбивал все его соображения.
И он торопливо направился в сторону, противоположную тому направлению, по которому ему надо было идти. Где-то пробило три четверти седьмого. Чайкин прибавил шагу, не догадываясь, что идет не к пристани, а от пристани.
Однако Чайкин спустя некоторое время заметил, что дома будто бы не те, какие он видел на этой же улице раньше, и усомнился: туда ли идет? Но кого спросить и как спросить, когда не знаешь чужого языка?
Чайкин остановился на одном перекрестке. Уже смеркалось. Он посмотрел направо и налево и в полумраке наступившего вечера увидал часть бухты, и тогда для него стало ясно, что он идет не туда.
В ужасе Чайкин повернул назад бегом по освещенной уже улице, всматриваясь испуганными глазами вперед: не увидит ли он своих с клипера. Но на улице все чужие лица.
Он выбрался на большую улицу, где сверкали ярко освещенные витрины магазинов. По этой улице он спускался под гору. Кажется, он идет правильно и шел раньше по этой улице? Вот и спуск к набережной… И Чайкин побежал со всех ног, точно за ним гнались, обезумевший от страха и с трудом переводя дыхание. Вот и ряд освещенных салунов, откуда раздаются звуки музыки. Напротив лес мачт с огоньками на них…
Чайкин добежал до пристани. Баркаса с «Проворного» нет, и своих нет, В ту же минуту на судах раздались удары колоколов. Чайкин считал число ударов и замер в страхе. Было восемь часов. Он опоздал.
Что делать?
Ехать немедленно на вольной шлюпке? Но при мысли о наказании, ожидающем его на клипере, молодой матрос в ужасе вздрогнул. Он знал, что пощады не будет. А ехать надо. Не оставаться же здесь в чужом городе одному… Пропадешь совсем…
Чайкин почувствовал весь ужас своего положения и горько заплакал.
В эту минуту какой-то человек незаметно подошел к матросу, пристально посмотрел на него и, отойдя несколько шагов, остановился, не спуская глаз с Чайкина.
Свет фонарей у пристани захватил высокую и совсем худую фигуру очень плохо одетого человека со старым, сморщенным лицом, черты которого, и в особенности характерный крючковатый нос, обличали еврейское происхождение.
Прошло несколько минут. Чайкин вытер слезы и тоскливо смотрел на море.
Наконец, по-видимому на что-то решившийся, он направился в ту сторону пристани, где стояли наемные шлюпки.
Тогда высокий человек приблизился к Чайкину и тихим вкрадчивым голосом спросил по-русски с заметным акцентом:
— Вы будете русский матрос с военного корабля? Да?
— Русский! С клипера «Проворный»! — изумленно и обрадованно воскликнул Чайкин.
Он глядел во все глаза на незнакомца, говорящего по-русски, как на спасителя, который поможет ему нанять шлюпку на «Проворный» — будь что будет!
— А вы здешний? — спросил он.
— Стал здешним.
— А прежде?
— Русским был… Из евреев я.
— А как же в эту сторону попали?
Старый еврей усмехнулся.
— На пароходе из Гамбурга… А прежде я солдатом служил.
— Солдатом? В отставке, значит?
— Я без отставки. Меня тоже наказывать в полку хотели, так я спужался и убежал… И стал я с тех пор вольным человеком, американским гражданином. И никто мне ничего не смеет сделать дурного, если я не делаю дурного… Хорошо здесь… А вы, господин матрос, значит, на корабль опоздали?
— То-то, опоздал! — виновато промолвил Чайкин.
— И большую ошибку вы дали, что опоздали!
— А что?
— А я давеча стоял на пристани и видел, как русская шлюпка ушла… И как же сердился ваш офицер, я вам скажу! И как же он ругался! Ай-ай-ай! Он совсем так ругался, как у нас в полку ротный командир, нехай сдохнет… Тоже сердитый был… и-и-и! — взвизгнул тонким голосом еврей.
— За что же офицер сердился так?
— А из-за вас, господин матрос. И чего только не говорил ваш офицер… Даже и повторить страшно…
— Что же он говорил?
— Испужаетесь… Ой-ой-ой, что он говорил!
— Да вы скажите… Как вас звать?
— Абрам.
— А ежели по батюшке?
— Папеньку звали Исаком, а меня, значит, люди звали в России Абрамкой, а здесь зовут господином Абрамсоном. А вы что же теперь думаете делать? На корабль ехать хотите?
— Ничего не поделаешь. Надо ехать! — испуганно проговорил матрос и вздохнул. — Вот шлюпку бы нанять до «Проворного». Поговорите, что возьмут, а то я по-здешнему не умею.
— Отчего не нанять? Нанять можно.
— Дорого поди возьмут?
— Доллара два возьмут.
— У меня как раз два доллара есть денег.
— Только жалко мне вас. Такой вы молодой матрос, и вдруг оттого, что вы опоздали каких-нибудь полчаса… Ой-ой-ой!..
— Спасибо, что пожалели, а все-таки надо ехать на клипер!
— А зачем, позвольте спросить, ехать?
— Как зачем? Не здесь же оставаться?
— А почему, хотел бы я узнать, не оставаться? Здесь всегда работу можно найти… И разбогатеть можно… Будете богатым человеком… И знаете, что я вам скажу, господин матрос?
— Что?
— И так как мне вас очень жалко, то пойдемте ко мне в гости… Переночуете, а завтра и решение ваше будет… А я вам и работу могу найти по вашей же матросской части. К хорошему человеку на судно можно поступить.
Чайкин колебался, но наконец сказал:
— Ежели переночевать у вас, то покорнейше благодарим, Абрам Исакыч… А завтра поеду на клипер.
— Так пойдемте!
Они ушли с пристани. Дорогой старый еврей расхваливал молодому матросу жизнь в Америке, расписывал, как он сам десять лет тому назад убежал из полка и приехал сюда и очень рад, что бог надоумил его в Америку. И прежде он разбогател здесь, а потом разорился… Теперь дела хуже, но он надеется, что пойдут лучше.
— А вы чем занимаетесь?
— Комиссионером пока, а жена и дочь торгуют на улице…
Минут через пятнадцать они пришли в какой-то узкий и маленький переулок и вошли во двор небольшого дома. Там стоял деревянный маленький флигель. Старик постучался в двери одной из квартир внизу.
Пожилая еврейка отворила двери.
— Входите, Василий Егорыч, — сказал Абрам.
Чайкин вошел в небольшую, бедно убранную комнату. В ней, однако, кроме нескольких стульев и обеденного стола, был диванчик и два мягких кресла. Висячая лампа освещала комнату.
Пожилая еврейка с добрым и когда-то, должно быть, красивым лицом посмотрела на маленького тщедушного матросика с видимым участием и, пожавши ему руку, попросила садиться.
А еврей что-то проговорил жене на еврейском жаргоне и потом сказал Чайкину:
— Тут у нас есть маленькая комнатка; вы в ней и переночуете, а пока жена нам приготовит по стаканчику горячего грогу. Это пользительно перед сном. Сара, так вы дадите нам по стаканчику?
Пожилая еврейка что-то проговорила по-еврейски и ушла в соседнюю комнату, из открытых дверей которой видны были кровати. Это была спальная. Ушел за ней и еврей.
И вслед за тем в соседней комнате и еврей и жена заговорили о чем-то очень горячо. По-видимому, старый еврей в чем-то убеждал жену, а она не соглашалась. К этим голосам присоединился еще и третий — свежий, звонкий и молоденький, и Чайкин увидал на пороге молодую красивую еврейку с большими черными печальными глазами, устремленными на него.
Он поклонился. Она ласково кивнула головой и скрылась.
Спор в соседней комнате продолжался, а Чайкин сидел тоскливый, уже раскаявшийся, что не уехал на клипер, и думавший, что если он вернется завтра, то ему достанется еще больше. И Чайкин стал затем уже раздумывать о словах старого еврея, который так нахваливал ему Америку. В самом деле, ведь хорошо! Сам себе господин…
«А хороший этот жид. Пожалел и приютил человека!» — подумал Чайкин, полный благодарности к еврею.
Если б он только понимал, о чем говорили в соседней комнате, то едва ли чувствовал бы благодарность к еврею. Рядом в комнате решалась его судьба.
Дело в том, что этот еврей, когда-то русский солдат, занимался в Сан-Франциско очень позорной профессией: он сторожил на пристани матросов с военных кораблей и заводил к себе какого-нибудь доверчивого или очень захмелевшего и отбившегося от товарищей, напаивал стаканчиком грога, в который всыпался сонный порошок, заставлял подписывать какую-то бумагу и отвозил ночью матроса на какое-нибудь купеческое судно, нуждавшееся в матросе. За это он получал «комиссию» от капитана, и она была тем больше, чем меньше поставлено было количество жалованья на бумаге.