Взглянешь назад — синее окно, море! Круто падает балка, и в темном ее прорыве — синяя чаша моря: пей глазами!
Хорошо так сидеть, не думать…
Пустынным криком кричит павлин:
— Э-оу-а-аааа…
Нельзя не думать: настежь раскрыты двери, кричит пустыня. Утробным ревом ревет корова, винтовка стучит в горах — кого-то ищет. Над головой детский голосок тянет:
— Хле-а-ба-аааа… са-мый-са-ааа в пуговичку-ууу… са-а-мый-са-аааа….
Гремит самоварная труба. Это пониже нашего домика, соседи.
— Ах, Воводичка… какой ты… Я же тебе сказала…
Голос усталый, слабый. Это старая барыня, попавшая вместе с другими в петлю. При ней чужие, «нянькины дети»: Ляля и Вова. Живут на тычке — бьются.
— Са-а-мый-с-а-аааа…
— Я же тебе сказала… Сейчас лепестков заварим, розовый чай пить будем…
— Хочу са-а-ла-аааа…
— Ну, что ты из меня душу тянешь!.. Ля-ля, да уведи ты его от меня, с глаз моих!..
Я слышу дробное топотанье и задохшийся, тонкий голосок Ляли:
— А-а… сала тебе?! Сала? Я тебе такого сала!.. Ухи тебе насалить?
— Ля-ля, оставь его… И потом, нельзя говорить… у-хи! У-ши! И как ты выражаешься: наса-лить! На что это похоже! А я-то еще хотела с тобой по-французски заниматься…
По-французски! У смерти… — и по-французски. Нет, права она, старая, милая барыня: надо и по-французски, и географию, и каждый день умываться, чистить дверные ручки и выбивать коврик. Уцепиться и не даваться. Ну, какие самые большие реки? Нил, Амазонка… Еще текут где-то? А города?.. Лондон, Нью-Йорк, Париж… А теперь в Париже…
Странно… когда я сижу так, ранним утром, в балке и слышу, как гремит самоварная труба, я вспоминаю о Париже, в котором никогда не был. В этой балке, и — о Париже! Это на каком-то другом свете… И есть ли этот Париж? Не исчез ли и он из жизни?..
Вот почему я вспоминаю о Париже: моя соседка рассказывала, бывало, как она жила за границей, училась в Берлине и в Париже… Так далеко отсюда! Она… в Париже! Она бродит в вязаном платочке, унылая и больная, щупает себя за голову, жует крупку… Видала Париж, в Булонском лесу каталась, стояла перед Венерой и Нотр-Дам!.. Да почему она здесь, на тычке, у балки?! Бьется с чужими детьми, продает последние ложечки и юбки, выменивает на затхлый ячмень и соль. Боится, что отнимут у ней какой-то коврик… Каждую ночь дрожит — вот придут и отнимут коврик, и этот платок последний, и полфунта соли. Чушь какая!
Париж?! Какой-то Булонский лес, где совершают предобеденные прогулки в экипажах, — у Мопассана было… — и высится гордым стальным торчком прозрачная башня Эйфеля?!.. гремит и сейчас: в огнях?!! и люди весело и свободно ходят по улицам?!.. Париж… — а здесь отнимают соль, повертывают к стенкам, ловят кошек на западни, гноят и расстреливают в подвалах, колючей проволокой окружили дома и создали «человечьи бойни»! На каком это свете деется? Париж… — а здесь звери в железе ходят, здесь люди пожирают детей своих, и животные постигают ужас!..
На каком это свете деется? На белом свете?!!
Нет никакого Парижа-Лондона, пропал и Париж, и все. Вот работа кинематографам, лента на миллионы метров! Великие города — великих! Стоите ли вы еще? Смотрите наши ленты? Кровяных наших лент на сотни великих городов хватит, на миллионы зевак бульварных, зевак салонных — в смокингах и визитках, в пиджаках и рабочих блузах… и в соболях с чужого плеча, и в бриллиантах, вырванных из ушей! Смотри, Европа! Везут товары на кораблях, товары из стран нездешних: чаши из черепов человечьих — пирам веселье, человечьи кости — игрокам на счастье, портфели из «русской» кожи — работы северных мастеров, «русский» волос — на покойные кресла для депутатов, дароносицы и кресты — на портсигары, раки святых угодников — на звонкую монету. Скупай, Европа! Шумит пьяная ярмарка человечьей крови… чужой крови.
Цела Европа? Не видно из Виноградной балки. Как там — с …«правами человека»? В Великих Книгах — все ли страницы целы?..
О Париж!.. Отсюда, из глухой балки, нездешним грезится мне этот далекий Париж, призрачный город сказки. Нездешним, как мои сны — нездешние. Там не смеется камень: покорно положен в ленты. Голубые огни на нем, и люди его — нездешние. Победно гремят оркестры на золотых трубах, а прозрачное чудо стали засматривает на край земли, ловит все голоса земные… Слышит ли этот голос пустых полей, шорох кровавых подземелий?.. Это же вздохи тех, что и тебя когда-то спасали, прозрачная башня Эйфеля! Старуха седая занесла на свои скрижали.
Не слышит. Гремят золотые трубы…
— Хл-е-э-ба-аааа…
А где-нибудь громадные булочные открыты, за окнами, на полках, лежат свободные караваи, лежат до вечера… Да есть ли?!
— Сил моих нету, Го-споди… Ляля, да возьми от меня Воводю! Няня сейчас придет… Ну, дай ему грушку погрызть, что ли… И когда только эта мука кончится!..
Кончится! Она только еще подходит. Вон — Безрукий, слесарь из Сухой балки, вчера съел рыженькую собачку Минца… А на той неделе я видел, как его жена еще пекла из муки лепешки. У нас еще есть миндаля немного… А у ней, кажется, есть коврик и какое-то необыкновенное ожерелье… хрустальное ожерелье — из Парижа! Не знает, какая бывает мука! И как она может кончиться?! Это — солнце обманывает, блеском, — еще заглядывает в душу. Поет солнце, что еще много будет праздничных дней чудесных, что вот и виноградный, «бархатный» сезон подходит, понесут веселый виноград в корзинах, зацветут виноградники цветами, осенними огнями… Всегда будет празднично-голубое море, с серебряными путями.
Умеет смеяться солнце!
А вот скоро ветры сорвутся с Чатырдага, налягут на Палат-Гору снеговые тучи, от черного Бабугана натянет ливни — тогда…
А теперь… — яхонты вон горят на лозах, теплые, в нежном мате… золотится «чауш», розовая «шасла», «мускат» душистый… как смородина черная — «мускат» черный, александрийский… На целую неделю сладкого хлеба хватит! цветного хлеба!..
Я иду по рядам, выбираю на суп листочки, осматриваю грозди. Ночью собаки были — погрызли и разбросали. Голодные собаки? Вряд ли: собаки все ночи пируют в балке, где пала лошадь. Я слышал, как они там рычали. Конечно, это курочки и павлин — день за днем добивают мои запасы.
Пусть винограда мало, но как чудесно! Ведь это мой труд, последний. Весной я окопал каждую лозу, выломал жировые плети, вбил колья в шифер и подвязал побеги. Тогда… — как это давно было! — у этого кривого кола я сидел, смотрел на синюю чашу моря, глядевшегося в прорыве. Пылала синим огнем чаша. Великий ее создал: пей глазами!
И я ее пил… сквозь слезы.
Я подымаюсь из балки с ворохом виноградных листьев.
Хлеб насущный!
— С добрым утром!
А, голосок знакомый! Стоит босоногая Ляля за кипарисом — восьмилетка, косит глазом. На ней — единственная ее — белая кофточка и красная юбка, с весны самой. Прозрачная она, хрупкая, беленькая, хоть и всегда на солнце. Светлые глазки ее стреляют — русские глазки, умные. К Бабугану стрельнули — и поймали:
— Глядите, автомобиль на Ялту! Вчера целых три прикатило! Это зеленых ловят…
— Все-то знаешь! А кто такие эти — зеленые?
— А которые не сдаются… в лесах по горам хоронятся… я знаю.
Крутится по лесным холмам облачко, бежит дальше. Доносит трескуче-дробно: катит автомобиль невидный.
Перескочили на виноградник:
— Глядите-ка, опять в винограднике Павка был! Перышко потерял… А у вас сегодня Тамарка миндаль сжевала!..
— Значит, миндальное молоко будет.
Смеется Ляля слабым смешком, не как раньше. А глаза не смеются — выискивают дали. И глаза светло-синие, как дали.
— У Минца… корову вчера угнали… — говорит Ляля робко.
— Слыхал. А Безрукий рыженькую собачку съел?
— Какая к вам-то все прибегала, хвостик букетиком. Поляк… что ему! Они все есть могут. Он и кошку у него заманил! Ей-богу! — спешит сообщить Ляля. — У него клетка есть, с такой гирькой… на ночь привесит конятинки — хлоп! Слесарь… Мне, говорит, теперь наплевать на голод, кошками премудрую. А что, вкусные кошки?
— Ничего будто. А ты как… ела сегодня?
— Ели… — нетвердо говорит Ляля и смотрит в балку.
— Та-ак… Значит, ели… Верно?
— Вот придет няня… — краснеет она, катает ногой кипарисовую шишку. — Давайте я понесу… Листу-то ско-олька-а!
Она ни за что не скажет, что не ели, что понесла няня продавать коврик.
— А Рыбачиха-то не сдюжила, продали корову-то, Маньку! У них очень семейство большое, ребят что опят…
Она говорит, как взрослая — всегда серьезна. Пытливая у ней голова: все знает, что делается в округе, в городке, у моря.
— Еще что скажешь?
Она смущенно стоит у порога кухни, трет одну ногу о другую, следит, как кромсаю лист.
— Индюшка-то ваша вчера у доктора на тычке была, чашку в кухне расколотила!.. — косит Ляля на меня глазом, — не поговорю ли с ней об индюшке, — но я молчу. Поинтересней надо? — А у Вербы-то какое горе!