удовольствия, устремилась на улицу.
– Ишь, лыбится Мурка, товарища по играм учуяла, – заметила баба Маша.
– Гляньте, цветок распустился.
Женщины потянулись к пунцовому цветку китайской розы, от которой несколько лет не было проку.
– А может это подарок дитю нашему, – истолковала бабушка Арина.
Все вместе освободили малышку от пелён, рассмотрели ручки, ножки, погладили животик. Завернув в тонкую пелёнку, искупали в цинковой ванночке с запаренными листиками череды, бережно поддерживая головку и поливая тёплой водичкой. Она блаженно щурилась и не плакала. Принимая мокренькую на белые пухлые руки, баба Маша приговаривала:
– С гуся вода, с ангелушечки худоба.
– Нынче всё больше девочки рождаются, – задумчиво поделилась баба Маша.
– Если девочек больше, война скоро закончится, – после долгого вздоха откликнулась бабушка Арина.
– А ты откуда знаешь? – просияв, с надеждой спросила молодая мать.
– Так от века ведётся, – тихо сказала бабушка.
Ребёнка передали матери на кормление и уселись за стол.
Наполнили гранёные стаканчики. Не сговариваясь и не чокаясь, первую выпили за своих погибших мужей, все были вдовы.
Похоронка на отца малютки лежала за образами. Её доставили в день рожденья девочки. Надежде решили пока не говорить, чтобы не сгорело молоко.
Шёл 1943 год.
Дядя Фёдор, податель жизни
В этот день мама припаздывала с работы, и мне пришлось кормить ужином хнычущую сестрёнку. От дела отвлёк негромкий стук в дверь, обычно соседи входили без предупреждения. Тётя Паша мышкой шмыгнула через порог, а потом растерянно и суетливо мыкалась по кухоньке и, запинаясь, проговаривала:
– Ты, это, не пугайся… мамку твою с кровотечением в больницу привезли … Говорят, без сознания.... Плоха́. Медсестра шла мимо проулка… Сказала. Велела всем язык за зубами держать, доктор приказал. “Криминальный аборт", – страшным шёпотом в самое ухо без запинки выговорила она, и взглянув на моё недоумевающее лицо, добавила, – запрешшшено делать, аборты – ребёночка из себя выбрасывать. В тюрьму за ето полагается.
И громко заплакала. Детей у соседки не было ни своих, ни приёмных.
– Где наш артис-дуролом? – Это она о пьяном отце. – Эвон, грядку бодает, эт надолго. Надо тебе к мамке. Мало ли чево может случиться. Иди, а там спросишь, где она лежит.
– А что может случиться?! – выкрикнула я, прозрев самое худшее.
– Может – надвое ворожит, – уклонилась тётя Паша, осознав, видимо, преждевременность своих предположений. – Иди, не мешкай, я управлюсь тут. Лиду покормлю, козу из стада встречу.
Неверными движениями, торопясь, я укладывала в дерматиновую потрескавшуюся сумку ночную рубашку, стыдясь её латанности, гребешок, носовой платок, полила хлеб конопляным маслом.
Дядю Фёдора, врача, я знала по маминым рассказам: однажды он уже вытащил её из беды. В женских разговорах имя его произносилось с горячей благодарностью.
Государство восполняло миллионы погибших драконовским указом – запретом абортов медицинским способом и лишением свободы за подпольный. Сажали без жалости и женщин, и врачей, часто по одному доносу. Адрес подпольной повитухи Ксении, обладательницы стального крючка, хранился в страшной тайне. И существовал пока. Хотя некоторых, чьё имя ещё помнила молва, эта "помощь" отправила на тот свет.
Вытащившие "счастливый билет", часто на грани жизни и смерти, с кровотечением, а то и заражением крови, оказывались на операционном столе дяди Фёдора. Случалось, и не один раз, призывая всё своё умение, отстаивал он жизнь какой-нибудь матери семейства, рискуя своей.
Доктор, хоть и жил в соседнем переулке, домой ходил редко, в больнице – безвылазно. Роды принимал, оперировал и приём там же вёл. В нём всё было большое: тело, голова, руки, ноги, лицо с резкими чертами. Даже видом своим он внушал доверие. Рассказывали, что врач был смелым до дерзости, как и полагается божеству, способному вернуть человеку жизнь. Спасённые ставили за него в уцелевшей церкви свечки и поминали в ежедневных молитвах.
И вот стою я, семилетняя девочка, насмерть перепуганная, на деревянном крыльце больницы, а он, держа мою руку-палочку в своей и поглаживая другой, гудит тихонько:
– Мамку твою я вылечу, не бойся, обещаю. Кто будет спрашивать, – астма, приступ, поняла? А лучше помалкивай. Умеешь молчать? Так надо для мамки твоей. Отец, как проспится, пусть утром до работы зайдёт, поговорить надо. Ну, иди, иди, – слегка подтолкнул он меня, – сегодня к ней нельзя и завтра не приходи, я с ней побуду. – Не возражаешь?
Моё сердечко уже не билось как сумасшедшая запутавшаяся птичка, оно стучало ровно. Наш доктор обладал властью, невидимой, превосходящей ту, что карает людей. Он считался со слепой силой закона, но поступал, как велела совесть.
Утром я передала отцу наказ дяди Фёдора и, быстренько собравшись, отправилась в больницу с ним вместе. Его провели к доктору, а я топталась у входа, стараясь не попадаться на глаза озабоченным людям в белых халатах. Вскоре доктор и отец направились в конец коридора.
– Ты понял? Сиди и жди. Когда откроет глаза, улыбнись, скажи что-нибудь ободряющее и зови меня. Ну, а если долго не будет просыпаться, – тоже зови.
С этими словами доктор удалился, а я вышла из-за двери и заглянула в палату. В узком пенале стояла только одна кровать, на ней лежала моя мать под белой простынёй, и лицо её поражало безучастностью. Оно было отдалённое. Незнакомое… Неживое.
– А вдруг она… – Внутри всё остановилось и замерло, я вцепилась ногтями в руку, чтобы проверить, не умираю ли я от горя. Почувствовав боль, задышала.
– Не умирай, мама! – кричало моё сердце. – Зачем ты это сделала! Лучше бы родила его. Как-нибудь жили бы все вместе… Нельзя тебе умирать… Мы ещё совсем маленькие. Я буду помогать тебе… Только живи… Ругайся… Сердись… Кури свой астматол… только живи!
И тут я вспомнила о неродившемся ребёночке, выброшенном куда-то из живота. Невыносимая жалость к нему, неизвестно куда выброшенному, заслонила ужас смерти. А мгновение спустя, я уже наполнилась злостью.
– Из-за него мама, может быть, умрёт! Или умерла?
Зубы мои стучали друг о друга и кусали язык. Вцепившись взглядом в застывшее лицо, я молила:
– Дай мне какой-нибудь знак, что ты жива…
Отец стоял рядом с кроватью, сцепив руки в замок и наклонив голову, долго всматривался в лицо матери. Шёпотом, незнакомым голосом произнес:
– Мать! Это я, твой Иван…
Тишина… Отец подвинул стул, но передумал и бухнулся на колени.
– Мать, – тихо позвал он, – Надежда! Надюша! – вырвалось у него ласковое имя, каким он никогда её не называл. Потом прижался к вытянутой на простыне руке, громко взрыднул, тотчас подавив плач усилием и закрыв лицо руками. Взмолился:
– Прости… Ты, наверное, не знаешь – я тебя ценю! Ты меня держишь… как якорь. Как же так получилось, Надюша! Не умирай, прошу… Мы теперь хорошо заживём. Не бросай нас с ребятами!
На коленях отец придвинулся ближе и прикоснулся к маминой щеке.
– Надя, я мало говорил тебе хороших слов. Я тебе пел… Всякие шутки старался устроить, чтоб тебя обрадовать… Помнишь, поставил на огороде чучело, а лицо твоё