глаза и вытянулся на земле.
Полковник опрокинул ногой тростниковый треножник, стоявший перед самой управой, на котором в ознаменование серенады жгли сосновые ветки в глиняном горшке. Тот, кто разжигал огонь, тоже пошатнулся от удара, и адъютант, вышедший на галерею с керосиновой лампой, получил свою долю. Местные власти удивились. Раздались крики: «Гасите огонь!», «Сыпьте землю!» И, словно корни, потянулись к полковнику руки, чтобы заверить его в полном послушании его воле. Ближе всех был Томас Мачохон. Он стал между полковником, высшей военной властью, и Вакой Мануэлой — высшей из всех властей, своей женой.
Мачохон и полковник удалились, тихо беседуя. Сеньор Томас, по сути дела, был из подданных Илома… Он был индеец, но его жена, Вака Мануэла Мачохон, переделала его на испанский лад. Женщины-испанки, истые змеи, отбивают ум у мужчин. Пока не подвесишь их за ноги, они не изблюют клейкую, лживую слюну покорных жен, которые всегда добьются своего. Так и донья Вака переманила мужа к злым торговцам.
Лил дождь. Горы под вечерним дождем пахли погасшими угольями. Струи звенели по крышке сельской управы, словно плакали все торговцы, убитые индейцами, и швыряли с неба пригоршни маиса — потоки ливня, не заглушавшие гулких звуков маримбы.
Полковник позвал погромче сочинителя песен.
— Вот что, приятель, эту вашу песню про пиво назовите-ка лучше «Целебное средство». А мы под нее спляшем с доньей Мануэлой.
— Если велите, мы названье изменим. Танцуйте, мы вам «Целебное средство» сыграем сей же час.
Донья Вака и Годой плясали в темноте, в такт маримбе, как призраки, встающие из рек дождливыми ночами. Полковник сунул в руку своей даме скляночку с целебным средством, чтобы, как он сказал, индеец покрылся паршой.
II
Солнце облысело. В землях касика Илома, встречая лето, смазывали сотовым медом ветви деревьев, чтобы слаще были плоды, украшали цветами бессмертника головы женщин, чтобы женщины больше рожали, и вешали на дверь мёртвых барсуков, чтобы умножилась мужская сила.
Светляки-колдуны, рождаясь там, где большие кремни ударялись друг о друга, усыпали семенем искр ночной воздух, заменяя зимние звезды, освещающие путь. Светляки-колдуны и кремневые искры. Светляки-колдуны, обитающие в палатках из шкуры девственной лани.
Потом загорелись очаги, с которыми можно потолковать о зное, иссушающем землю, когда он вольется в нее всей своей желтой силой, о клещах, истощающих скот, саранче, закрывающей влажное небо, и о руслах без воды, где глина, ссыхаясь год от года, становится похожей на стариковское лицо.
У очагов сгущался мрак темным навесом из птиц с черной грудью и синими крыльями — тех самых, которых воины приносят в жертву на Месте Изобилия, — и сидели на собственных пятках люди в патронташах. Они молчали и думали о том, что воевать летом индейцу труднее, чем всаднику, но придет зима, и они свое возьмут; и кормили огонь колючими ветками, ибо в огне у воинов, в пламени битвы, плачут и колючки.
Сидя у очагов, мужчины чистили ногти на ногах лезвием мачете, и кончик его, залезая под затвердевший, как скала, ноготь, вгрызался в многодневную грязь. А женщины, смеясь, считали родинки и звезды.
Больше всего родинок насчитала мать Мартина Илома, новорожденного касикова сына. У нее было много родинок и много вшей. Вшивая Краса, жена Гаспара, мать Мартина.
В ее подоле, горячем, как форма для пирога, завернутый в тонкие от старости тряпки спал мальчик, похожий на новую глиняную игрушку. Чепец из неплотной ткани прикрывал ему лицо, чтобы кто не сглазил, а дышал он шумно, как вода, струящаяся в рыхлую землю.
Матери с детьми и мужчины с женщинами. Свет и тепло очагов. Женщины подальше, на свету, и поближе, в тени. Мужчины поближе к свету и подальше, в тени. Все — в бурной пляске огня, в боевом пламени, от которого заплачут и колючки.
Так говорили старики, мерно качая головой под роем светящихся ос. Они говорили, качая головой: «Прежде чем сплели первую веревку, женщина заплела косы», «Прежде чем свились женщина с мужчиной, женщина заплела косу на затылке, Авилан-таро [1] вырвал золотые серьги из ушей у важных господ. От боли господа взвыли, а тому, кто вырвал серьги, дали драгоценные камни». «Жестокие были люди. Мужчине — одна жена, такой у них был закон. Дикие люди, хуже зверя, хуже змей. Зверь лучше человека, который не хочет дать семени, если женщина ему не жена, и хранит, не дает свое горячее семя».
Мальчишки, похожие лицом на нераскрашенную тыкву, играли среди стариков, среди женщин, мужчин, очагов, светляков, воинов, стряпух, запускавших тыквенные ложки в горшки с похлебкой, свининой, куриным супом, чтобы наполнить фаянсовые миски, которые непрестанно протягивали гости, и всякий раз знали, кому положить свинины, кому налить супу, кому похлебки. Те, кто стоял при блюдах с перцем, поливали перечной кровью миски рыжего варева, в котором плавали половинки колючек, неочищенных плодов гуискиля, жирное мясо, плоды пакая, разваренная картошка, завитые раковиной древесные тыквы, стручки бобов, корень чайоте, все на славу приперченное, подсоленное, сдобренное томатом и чесноком. Сбрызгивали красным перцем и мисочки риса, и суп из курицы — из семи, из девяти белых кур. А женщины, колченогие от сидения на корточках, снимали с раскаленных жаровен маисовые лепешки с мясом, завернутые в лист банана, скрепленный веткой, и отгибали этот лист в двух или трех местах. Другие, разносившие лепешки, потели, словно на солнце — так пышет жаром от теста и от ярко-красной начинки, из-за которой трудно есть лепешку, пока не оближешь пальцы — потому что едят ее руками — и не сдружишься с соседом. Гости чувствуют себя просто, без зазрения совести откусывают от чужой лепешки или просят еще. Простодушные индейцы Илома просили шнырявших мимо женщин, пытаясь при этом их пощупать, хотя те и шлепали их по руке: «Дай-ка мне лепешечку!» Лепешки были на любой вкус: огромные, красные — с перцем, черные — с индюшатиной; сладкие — с миндалем; украшенные пучками белых маисовых листьев, розовыми цветочками, петушьими гребешками, колючими веточками, свистульками, цветами тыквы; лепешки с анисом и с бобами, нежными, как молодой початок. «Дай-ка лепешечку, красотка!» Женщины и для себя пекли лепешки на разведенном молоке, разукрашивая их и посыпая чем-то пахучим. Стряпухи отирали лоб тыльной стороной ладони, а другой рукой сморкались, потому что от дыма у них свербило в носу. Те, кто стоял при жарком, обоняли дивный запах нежирного оленьего мяса с горьким апельсином, солью и солнцем. В огне олень словно оживает, шевелится. Были и другие угощения: жареная тыква, юкка с