– Продолжайте.
– Родители мои ему не нравятся почему-то. «Уходи, говорит, из дому, забудь родителей, буду с тобой жить».
– Родителей забыть?… Так, так, слушаю.
– А ведь ребенок будет. Считанные дни донашиваю. Сами посудите – из дому-то родного на казенную квартиру, у обоих ни кола ни двора… Да и няньку нужно нанимать… Председатель нашего колхоза настраивает его: «Брось жену…» Зачем это ей понадобилось, ума не приложу. Завидует чему-то…– Стеша сквозь слезы горестно смотрела на фарфорового зайчонка.
– Бе-зо-бразие! – Толстый карандаш в тонких прозрачных пальцах комсомольского секретаря сделал решительный росчерк на бумаге.
Да и как не возмущаться? Пришел человек за помощью, не может сдержать слез от горя, лицо худое, пятнистое, платье обтягивает огромный живот… Ведь мать будущая! Бросить в таком положении! Ужасно!
– Очень хорошо, что вы пришли. Не плачьте, не волнуйтесь, все уладим. Соловейков Федор! Лучший бригадир в МТС! Непостижимо!
Как больную, осторожно под локоть проводила секретарь райкома Стешу. Та плакала и от горя, и от того, что на нее глядят так жалостливо, и, быть может, от благодарности.
– Спасибо вам. Человеческое слово только от вас услышала. Заплеванная хожу по селу.
– Бе-зо-бразие! В наше время и такая дикость! Все сделаем, все, что можем. Прошу вас, успокойтесь, товарищ Соловейкова.
Оставшись одна, Нина Глазычева сразу же подошла к телефону.
– МТС дайте!… Секретаря комсомольской организации… Журавлев, ты?… Сейчас вместе с Соловейковым – ко мне!… Все бросайте, слышать ничего не хочу! Жду! – Она резко опустила на телефон трубку. – Безобразие!
Нина Глазычева считала Федора Соловейкова виноватым уже только за то, что тот втоптал в грязь самые чистые из человеческих отношений – любовь, за одно это можно считать преступником перед комсомольской совестью! А он еще бросил жену беременной!…
Сама Нина вот уже два года переписывалась с одним лейтенантом, служащим на Курильских островах, посылала ему вместо подарков книги. На каждой книге по титульному листу четким почерком делала надпись вроде: «Жизнь человеку дается только один раз, и прожить ее надо так…» Надписи были красивые и гордые по смыслу, но широко известные. В подходящих случаях молодежные газеты их печатают особняком или цитируют в передовых статьях. От себя же Нина добавляла к ним всегда одно и то же: «Помни эти слова, Витя». Беда только – в последнее время Витя стал отвечать на письма далеко не так часто, как прежде.
Казалось бы, все просто: раз решил и решил окончательно – порвать с домом Ряшкиных, раз понял, что жить под одной крышей с Силантием Петровичем и Алевтиной Ивановной нельзя, раз убедился, что Стеша не та жена, обманулся в ней, так что ж мучиться? Порвал, кончил и забыл!
Но забыть не мог Федор.
По ночам, когда он ворочался с боку на бок, не мог заснуть, отчетливо вспоминалась Стеша – вздернутая вверх юбка на животе, красное, перекошенное лицо, темные от ненависти глаза; вспоминал, как она, упав коленями на землю, выламывала из его рук свои руки, лезла к лицу. Она плюнула, кричала, обзывала, и все это при людях, а он не чувствовал к ней обиды. Да и как тут обижаться? Она живой человек, мечтала, счастья ждала, и вот тебе счастье – оставайся без мужа да с брюхом.
И жалко, и жалеть нельзя. Идти обратно, молчать, отворачиваться, бояться вздохнуть полной грудью?… Нет! Кончил! Порвал! Это твердо.
Что же делать?
Хотел Федор уехать подальше, в незнакомые края, к новым людям. Жил бы на стороне, посылал деньги… Но тетка Варвара всюду поспела. Сам председатель райисполкома вызывал, спрашивал:
– Уходишь с работы? А что за причина?
«Что за причина!» Этот вопрос задавали все, а Федор на него не мог и не хотел отвечать. Пришлось бы объяснять, почему бросил жену, пришлось бы выносить сор из избы… Волей-неволей остался на прежнем месте, в мастерских.
Чижов, тетка Варвара, другие знакомые Федора старались не заговаривать с ним о жене. Они понимали – больно! Незачем тревожить.
Чувствуя недоброе, вместе с механиком Аркадием Журавлевым, комсомольским секретарем МТС, Федор пришел в райком. Нина Глазычева сумрачным кивком головы указала на стулья, разговор начала не сразу, долго листала какие-то бумаги – давала время приглядеться, понять ее настроение. Наконец она подняла взгляд на Федора.
– Товарищ Соловейков!…– сделала паузу. – Всего каких-нибудь полчаса тому назад на том стуле, который вы занимаете, сидела ваша жена.
Недобрый взгляд, молчание. Федор не пошевелился, лишь потемнел лицом.
– Покинутая жена! Беременная! Вся в слезах! Не помнящая себя от горя!… Что ж вы молчите? Что же вы боитесь поднять глаза?
Федор продолжал молчать, глаз не поднял, не шевельнулся.
– Вам стыдно? Но я, как комсомольца, вас спрашиваю: что за причины заставили пойти на такой низкий поступок?… Не считайте это личным делом. Вопросы быта – вопросы общественные! Я вас слушаю… Я слушаю вас!
– Это долго рассказывать.
– Я готова слушать хоть до утра, лишь бы помочь вашей жене и вам освободиться от пережитков.
Легкая испарина выступила на лбу Федора. Надо бы рассказать все, как встретились, как понравилась Стеша – голубое платье, нежная ямка под горлом, рассказать, как хорошо и покойно начинали жить, когда Стеша подходила к нему с разрумяненным от печного жара лицом, рассказать про отца ее, про незаконно взятую лошадь, про зайчонка, про козу, «пощипавшую огурчики»… Но разве все расскажешь? Где тут самое важное?
– Семья у них нехорошая, – произнес он.
– Чем же нехороши?
– Живут в колхозе, а колхоз не любят. Тяжело жить с такими, когда только и слышишь: «Отношения к людям нету, благодарности никакой», а сами в стороне живут. Бородавкой отца-то Стеши зовут по селу, меня – бородавкин зять. Обидно.
– Из-за этого-то надо бросать жену с ребенком? Вы должны перевоспитать и жену, и отца ее, и мать – всех! Они сразу обязаны были почувствовать, что в их семью вошел комсомолец!
– Это сказать просто. Да разве перевоспитаешь…– возразил было Федор и тут же пожалел, что возразил. Секретарь райкома развела руками.
– Ну уж… самое позорное, что можно представить, – это расписаться в собственном бессилии. Вы пробовали их перевоспитывать? Наверняка нет!
Что тут говорить, что тут спорить? Тетка Варвара хорошо знает Силана Ряшкина, так она и без объяснений понимает Федора. Эту бы голосистую сунуть в ряшкинский дом! Пусть бы попробовала перевоспитать Силана Бородавку.
– Молчите? Сказать нечего? Ваша жена не комсомолка. Одно это говорит о вашем безразличии к жене. Я пригляделась сейчас – простая девушка, чистосердечная, наверно, не глупая, из такой можно сделать комсомолку.
– Она была комсомолкой. Четыре года назад, да механически выбыла. Что ж райком тогда из нее настоящую комсомолку не сделал?
– Вот как!… Не знала… Но не вам упрекать райком. В районе около тысячи комсомольцев, работники райкома не могут заниматься воспитанием каждого в отдельности. Такие, как вы, должны помогать нам воспитывать. Вы помогаете?… Бросили беременную! Преступление вместо помощи! Помните, что говорил товарищ Ленин о коммунистической морали?…
Федору уже больше не пришлось возражать он только слушал. Нина Глазычева упомянула и о Ленине, и о словах Горького, что человек – звучит гордо, и о том, как умел любить Николай Островский, и даже о декабристах, чьи жены добровольно уехали в ссылку за мужьями. У Нины выходило так, что и декабристы умели воспитывать жен.
Выговорив все, что могла, Федору, Нина повернулась в сторону притихшего в уголке Аркадия Журавлева.
– Ты секретарь комсомольской организации, ты куда глядел? Ты должен или не должен знать о быте своих комсомольцев? Почему ты не сигналил в райком?…
Аркадий Журавлев, рослый парень, добряк в душе, много слышавший от трактористов о семейных делах Федора, сейчас молчал. Он сильно робел перед речистой Ниной, особенно когда та расходилась и начинала вспоминать классиков марксизма, знаменитых писателей.
Где уж тут возражать, переждать бы только…
– Так вот! – Нина в знак окончания разговора энергично положила на стекло стола узкую ладонь. – Вскрылось дело, недостойное звания комсомольца! Мы вынуждены будем рассматривать его на бюро. Даю перед бюро десять дней сроку. Советую, товарищ Соловейков, подумать за это время о своем поступке!
…Недалеко от МТС Федор снимал холостяцкую комнатенку. Он шел один. Журавлев с ним расстался у дверей райкома; прощаясь, глядел в сторону, сказал только одно:
– Оно, видишь, как обернулось. Нехорошо.
Нехорошо обернулось. Федор был старым комсомольцем – двадцать пять лет, пора бы и в партию. Взысканий не было, на работе хвалили, поручения выполнял, а на поверку оказался плохим комсомольцем. Может, и верно, но как быть тут хорошим? Воспитывать, говорит… Много она тут наговорила, даже декабристов вспомянула, а как воспитывать, не сказала. Воспитывай – и точка!