Это был сонный провинциальный городок с двумя рядами высоких серебристых сикамор, обрамлявших главную улицу, в конце которой изящный фонтан с журчанием струил воду из кошачьей головы холодного мрамора. Фонтан находился в центре площади: по сторонам, с краю тротуаров, располагались железные столики, обозначавшие кафе на открытом воздухе. К фонтану двигалась фермерская повозка, запряженная белым волом; вдоль улицы кое-где было припарковано несколько дешевых автомобилей французского производства и «форд» 1910 года выпуска.
— Захолустный городишко, — буркнул себе под нос Джим. — Настоящая дыра.
Однако пейзаж был самый мирный, деревья и трава зеленели; на глаза Джиму попались две женщины без чулок, входившие в лавку, да и столики возле фонтана манили к себе. Джим прошелся по улице, уселся за первый же попавшийся столик и заказал большую кружку пива.
— Я свободен, — пробормотал он. — Свободен, слава те господи!
Решение бросить Милли он принял внезапно — в Шербуре, как только они сели в поезд. В тот момент перед ним мелькнула девчонка-француженка — прямо-таки первый сорт, и он понял, что вовсе не желает, чтобы Милли вечно «висела у него на шее». Еще на корабле он обмозговывал эту мысль, но до самого Шербура не знал в точности, что предпринять. Джим слегка посожалел, что не сообразил оставить Милли толику денег, хотя бы для ночевки, но ведь наверняка кто-то о ней позаботится, стоит ей только добраться до Парижа. То, о чем он не знал, его не волновало, а Милли он собирался вовсе выкинуть из головы.
— Теперь коньяк, — велел Джим официанту.
Ему нужно было выпить что-то покрепче. Хотелось кое о чем забыть. Забыть не Милли — это труда не составляло; нет — забыть самого себя. Он чувствовал себя обойденным. Ему казалось, что это Милли его бросила; или, по крайней мере, оттолкнула его холодной недоверчивостью. Что толку, если бы он потащился в Париж вместе с ней? Для двоих денег хватило бы очень ненадолго: ведь о приглашении на работу он выдумал на основании неясных слухов о том, что американское бюро по уходу за солдатскими могилами предоставляет места во Франции нуждающимся ветеранам. Ему не следовало брать Милли с собой, да он и не взял бы, если бы имел достаточно денег. Но хотя сам он этого и не осознавал, была еще одна причина, почему Милли оказалась с ним. Джим Кули не выносил одиночества.
— Коньяк, — снова велел он официанту — Большую порцию. Très grand.[17]
Сунув руку в карман, он пощупал голубые банкноты, которые получил в Шербуре взамен американских денег. Вытащил их и пересчитал. Чудные какие-то бумажонки. И на них тоже можно купить все, что в голову взбредет, словно они настоящие, — не забавно ли?
Джим поманил к себе официанта.
— Слушай! — завел он было разговор. — Странные какие-то у вас деньги, не находишь?
Но официант по-английски не понимал и не смог удовлетворить потребность Джима Кули в общении. Ну и ладно. Нервы у Джима наконец-то успокоились: все тело, от макушки до пят, звенело от ликования.
— Вот это и есть жизнь, — пробормотал он. — Живем только раз. Почему бы вволю себя не потешить? — Он крикнул официанту: — Еще один такой коньяк — большой. Нет, два. Для разгона.
Разгонялся он несколько часов подряд. Очнулся на рассвете в номере дешевой гостиницы: перед глазами плавали красные полосы, в голове гудело. Обшарить карманы решился только после того, как заказал и махом проглотил коньяк; тут-то его худшие опасения и подтвердились. Из девяноста с чем-то долларов, которые он прихватил, сойдя с поезда, осталось только шесть.
— Наверное, я рехнулся, не иначе, — прошептал он еле слышно.
В запасе были еще часы. На корпусе этих часов из червонного золота — больших, с точным ходом — красовались выложенные бриллиантами два сердечка. Достались они Джиму Кули в качестве трофея за его героизм: секретные бумаги он извлек из мундира немецкого офицера, а часы были крепко зажаты в мертвой руке убитого. Одно из сердечек символизировало, очевидно, чью-то скорбь где-нибудь во Фридланде или Берлине, но когда Джим Кули женился на Милли, то сказал ей, что алмазные сердечки обозначают их сердца и будут залогом их вечной любви. Не успела Милли как следует прочувствовать это трогательное признание, как их нерушимая любовь рассыпалась вдребезги, и часы, которые вернулись к Джиму в карман, служили ему только для практической пользы — узнавать точное время.
Джим любил демонстрировать свои часы, и теперь переживал предстоящую разлуку с ними гораздо тяжелее, чем разлуку с Милли. Настолько она казалась ему мучительной, что он напился заранее. К вечеру, едва держась на ногах, сопровождаемый свистом городских мальчишек, он добрел до лавчонки, которую держал местный bijoutier.[18] Вышел он из нее обладателем залоговой квитанции и банкноты достоинством в две тысячи франков, что, как он смутно себе представлял, равнялось приблизительно ста двадцати долларам. Чертыхаясь себе под нос, он кое-как потащился в сторону площади.
— Один американец способен уложить трех французов! — гаркнул Джим трем плотным коренастым горожанам, сидящим за столиком с кружками пива.
Те не обратили на Джима никакого внимания. Он повторил свой вызов:
— Один американец, — он ударил себя в грудь, — способен отдубасить трех паршивых лягушатников — слышите?
Никто не пошевелился. Это разъярило Джима. Он рванулся вперед и ухватился за спинку свободного стула. Через секунду вокруг него собралась небольшая толпа, трое французов что-то взволнованно говорили все разом.
— А ну, давайте-давайте, я не шучу! — свирепо проорал Джим. — Один американец способен превратить трех французов в лепешку!
Перед ним выросли двое в сине-красной форме с кобурой у пояса.
— Слышали, что я сказал? — взревел Джим. — Я герой — и плевать я хотел на всю вашу поганую французскую армию!
Его схватили за руку, но он в приступе слепой ярости выдернул ее и ударил по лицу с черными усами. В ушах у Джима раздался стук, грохот, со всех сторон на него обрушились кулаки, потом пинки, и мир сомкнулся над его головой, подобно волнам.
V
После того как выяснилось местонахождение Джима и в результате личного вмешательства поехавшего туда одного из американских вице-консулов удалось вызволить его из тюрьмы, Милли осознала, что минувшие недели значили для нее очень много. Праздник кончился. И все же — несмотря на то что завтра Джим появится в Париже и возобновится постылая рутина совместной с ним жизни, Милли решила: пусть будет что будет, но поездку в Шато-Тьерри она не отменит. Ей хотелось напоследок урвать хотя бы несколько счастливых часов — чтобы было что вспоминать потом. Наверное, они вернутся в Нью-Йорк: вряд ли Джим может рассчитывать хоть на какую-то работу, если целых две недели просидел во французской тюрьме.
Автобус, как обычно, был заполнен до отказа. Близ городка Шато-Тьерри Билл Дрисколл встал перед своими клиентами с мегафоном и начал рассказывать им о том, как выглядела эта местность пять лет тому назад, когда дивизия, в которой он служил, приблизилась к линии огня.
— В девять часов вечера, — говорил он, — мы выбрались из леса. Это был Западный фронт. Я читал о нем в Америке за три года до того, а теперь вот он тут — рукой до него подать. В темноте картина походила на придвигавшийся к нам лесной пожар: только горела не трава, а вспыхивали огни разрывов. Мы сменили французский полк в окопах глубиной менее трех футов. Почти все мы были чересчур возбуждены и страха не испытывали до тех пор, пока около двух часов ночи ротного старшину у нас на глазах не разорвало шрапнелью на куски. Это заставило нас призадуматься. Через два дня мы переменили дислокацию, и я избежал ранения по одной-единственной причине: дрожал так, что в меня невозможно было прицелиться.
Слушатели расхохотались, а Милли ощутила легкий прилив гордости. Джима ничем нельзя было запугать: об этом она слышала от него самого множество раз. Думал он только об одном: совершить нечто большее, чем то, к чему его обязывал долг. Пока его однополчане укрывались в сравнительно безопасных траншеях, он в одиночку предпринял вылазку на ничейную полосу.
После обеда в городке компания отправилась на поле сражения, превращенное теперь в мирные ровные ряды могил. Милли радовала эта прогулка: чувство покоя, воцарившегося здесь после битв, умиротворяло и ее. Быть может, мрачная полоса когда-нибудь минует и ее жизнь сделается такой же безмятежной, как этот пейзаж. Быть может, Джим станет когда-нибудь другим. Если он сумел однажды проявить такие чудеса храбрости, значит, где-то в глубине его души таится достойное начало, которое побудит его к новым подвигам.
Когда настала пора двинуться в обратный путь, Дрисколл, за весь день едва обменявшийся с Милли парой слов, вдруг отвел ее в сторону и сказал: