— Из Германии приходят дурные вести, — продолжал Мориц.
Вести — вот что сейчас больше всего занимало Роберта. Как он радовался им и как горевал, когда удар настигал кого-то из его товарищей по борьбе. И все же горе не убивало его. У некоторых всегда есть в запасе радость — спасение...
— ...Так что, наверно, это наша последняя встреча.
Вилфред слишком долго жил взаперти и теперь никак не мог сбросить оцепенение. Морица тянуло на исповедь. Но между ними стояла стена. Всем существом своим Вилфред был сейчас в каморке на Пилестреде — куда больше, чем во все то время, когда он и вправду там был.
— Враг? — повторил он, вдруг возвращаясь к прежнему разговору — разговору о Марти: — Да что ты, ей все безразлично, она просто дура!
Но Мориц, казалось, только и ждал повода заговорить о ней:
— Ты ошибаешься. И вообще все эти слова — умный, дурак — ничего не значат. Марти — артистическая натура, а значит, впечатлительна и в некотором роде творческая личность. К тому же она лжива, впрочем, одно без другого не бывает. Она лжива и притом простодушна, а простодушный лжец сплошь и рядом говорит правду, как она, к примеру, сказала мне правду о тебе.
— Ты что, сегодня настроен философствовать?
— Да, я настроен философствовать. Все это время я много размышлял. И решил принять кое-какие меры.
— И какие же меры ты принял?
— Да никаких...
Они избегали смотреть друг на друга. Они глядели на сверкающую гладь фьорда...
— Вы что, поссорились с Марти?
Мориц отпил из рюмки, потом прижал прохладное стекло ко лбу.
— С Марти невозможно было поссориться. Она сама говорила все, что хотела, а ответов не слушала. Просто мы оба были в скверном расположении духа.
— Причина?
— Не было никакой особой причины. Просто в одно прекрасное утро мы проснулись в скверном расположении духа, оно возникло, как возникает день. А потом от него не отделаешься, пока не зайдет солнце. Но скверное настроение не покидало нас при солнце, как и при луне. Так мы и жили. Я тоскую по ней...
— Почему ты называешь Марти артистической натурой?
Вилфред отвел взгляд от смутной линии горизонта, который, казалось, то отдалялся, то приближался по воле волн, игравших светом, волшебно преображавших все расстояния. Его собеседник сидел, вертя в руке рюмку, — в худой, но крепкой жилистой руке.
— Разумеется, Марти не «интересовалась», как принято говорить, каким-либо видом искусства, это не в ее стиле. Она не принадлежит к числу дам, без которых не обходится ни одна генеральная репетиция, ни один вернисаж. Дамы эти бездумно вращаются в кругу, не имеющем ничего общего с искусством. Твой друг Роберт — вот он человек искусства. Наверно, он не в состоянии отличить Боннара от Пикассо, но зато у него есть личность, которую он стремится выразить, и для этого есть по меньшей мере две возможности.
— Почему ты вдруг заговорил о Роберте? Вот уж совсем безобидный человек.
— Не может быть безобидным тот, кто сам обижен. Откуда мне знать, во что мог ввязаться такой человек, как он? Большинство людей лишь в последний момент вспоминают, что надо спасать свою шкуру... Впрочем, речь не об этом, я просто хотел сказать, что он поразительно свободен от утомительной тяги к идеализации всего и вся, — право, есть что-то болезненное в этой извечной германской черте. Вот англичане смотрят на все с практической стороны... Черт побери, отчего ты не остановишь меня? Мне так недоставало тебя все это время!
Только теперь Вилфред заметил, что в нескольких шагах от них в траве лежали, сверкая на солнце, пустые бутылки. Значит, мрачное глубокомыслие Морица — всего лишь плод долгого общения с отменным немецким вином...
— Ты ведь, кажется, говорил о Марти?
— Да, все было связано между собой: Марти и нынешнее положение в мире... В простодушии Марти, в ее серьезном отношении к мелочам я чувствовал, признаюсь, какую-то силу. Это смущало меня. Я должен сказать тебе одну вещь... — Мориц подался вперед и с нарочитой доверительностью продолжал: — Я по-своему любил эту женщину. Ее простодушная лживость, нелепая вера в добро — все это трогало меня, а ее провинциальная порочность словно бы возвращала невинность мне самому...
Вилфред пожал плечами: какой смысл обсасывать пустячные переживания — но, казалось, Мориц отрешенно готовится к чему-то, чего уже нельзя избежать.
— Почему ты говоришь в прошедшем времени? — спросил Вилфред. — Будто все у нас уже позади...
Мориц коротко рассмеялся:
— А разве не так?
В тот же миг в руках у него оказался револьвер; очевидно, он незаметно вытащил его из кармана.
— Комедиант! — сказал Вилфред. Ему нравилось дразнить Морица. За беседой они уже почти до дна распили вторую бутылку. Ясное утро постепенно сменялось пасмурным днем. Радостное настроение улетучилось.
Мориц наполнил его рюмку, затем вынул из-под стола третью бутылку.
— А что, люди вроде нас с тобой — всегда комедианты. Не то чтобы мы стояли в стороне от жизни, мы по-своему участвуем в ней, но разве мы вкладываем в это душу?
Отставив бутылку, Мориц снова взял в руки револьвер; теперь он вертел его в руках.
— Взять, к примеру, тебя: ты вечно перегибаешь палку, ты злоупотребляешь выигрышем, которым наградил тебя случай. Ты вызволил меня из беды, правда, не ради любви ко мне. Впрочем, мне безразлично, почему ты это сделал. Но шло время, и глянец на подвиге твоем поистерся. Сам понимаешь, не могу же я день за днем надраивать мою благодарность к тебе, чтобы она сверкала вечно новым блеском?
Вот это разговор начистоту! Раньше или позже он должен был состояться. Нельзя безнаказанно отвергать дружбу человека, который вынужден насиловать свою природу, чтобы вступить в общение с другим. Вилфред вздохнул с облегчением, он будто снова обрел под ногами твердую почву.
— А это значит, — спросил он и с насмешливой серьезностью поднял рюмку, — что отныне ты отказываешь мне в верности и дружбе?
— Ты угадал.
Мориц снова отложил в сторону револьвер. На его вялом лице блуждала улыбка, чувственная и обманчивая, как все в этом человеке, разыгрывавшем комедию.
— Твое положение двусмысленно: с кем только ты не водишься! Хуже того — сам факт твоего существования способен кое-кого раздражать.
— И ты полагаешь, что это можно исправить?
Мориц отрешенно глядел в весеннее небо. Черные тени промчались над фьордом, зловеще кричали морские птицы. Какая-то ложная торжественность сквозила во всей этой сцене, и казалось, вокруг — наспех сколоченные декорации, реквизит театральной техники, который будет выброшен на свалку, как только окончится представление.
— Вся эта природа действует мне на нервы... — Подняв рюмку, Мориц снова поставил ее на каменный стол. — Я обдумал создавшееся положение, — сказал он по-прежнему таким тоном, словно самому ему все глубоко безразлично.
— Ты хочешь извиниться?
Мориц раздраженно покачал головой:
— Мы действуем решительно и быстро. Странные вы люди, вы, жители этой миролюбивой страны. Вы до сих пор не поняли, что в критической ситуации высшая справедливость требует решительных действий. Реальность, как и прежде, вам чужда.
Вилфред уже раскрыл рот, чтобы ответить, но отвечать не хотелось. Револьвер на столе словно дразнил его. Стоит ему сейчас протянуть руку и попытаться его схватить — но, как бы молниеносно он ни проделал это, Мориц опередит его и к тому же это послужит оправданием поступка, в котором, в сущности, ему и не надо будет оправдываться.
Вилфред опустил обе руки на холодную столешницу. Мориц не сдвинулся с места. Его длинные пальцы теребили знаки различия на воротнике мундира, словно он хотел этим сказать: «Видишь, я убрал руки от револьвера — пользуйся случаем!»
А если револьвер не заряжен? Если вся эта мелодраматическая сцена — лишь повод подтолкнуть Вилфреда на дурацкий и необратимый жест? В рукопашной схватке Мориц легко возьмет над ним верх... Вилфред не слишком искушен в обращении с огнестрельным оружием, да и кто, глядя на револьвер — орудие смерти, — возьмется определить, хранит ли оно сейчас в себе эту смерть или же нет...
Мориц вдруг протянул руку и схватил... рюмку. Вилфред чуть было не попался на удочку, но, уж верно, ангел-хранитель вовремя удержал его.
Мориц поднял рюмку и кивнул с одобрительной улыбкой.
— Недурно, недурно! — пробормотал он.
— Лучше не бывает! — Это могло относиться и к вину. — Наверно, с интендантского склада?
Кокетливо приложив два пальца к губам, Мориц вскинул брови.
Да, наверно, вот так он сидел и забавлялся день за днем. А теперь у него появился зритель...
— Слишком поздно... — вдруг тихо произнес Вилфред. И поскольку тот, другой, не отозвался, он продолжал: — Я полагаю, это в природе вещей. Человек взрослеет рывками. И причины, побудившие нас в свое время сделать то-то и то-то, впоследствии уже недействительны, да их даже и не вспомнишь! Кажется, будто все предопределено заранее.