— Глядите! Вон ему сколько дали! Смеются они над людьми, что ли?
— А у меня-то, посмотрите! Не хватит расплатиться за хлеб, — ведь брали в долг прошлые две недели!
— А мне… Посчитай-ка… Видно, опять придется рубашки свои продать.
Вышла на улицу и Маэ. Вокруг жены Левака собрались женщины. Она сама кричала громче всех, потому что ее пьяница муж все не возвращался, и она догадывалась, что велика ли, мала ли получка — вся она растаяла в «Вулкане». Филомена подстерегала Маэ, боясь, как бы Захарий не оставил себе часть денег. Только жена Пьерона казалась спокойной: тихоня Пьерон всегда так ловко устраивался, что в книжке штейгера за ним значилось больше часов, чем у других. Но Горелая находила, что это подлость со стороны зятя, она была заодно с теми, кто возмущался. Высокая и худая старуха, прямая, как шест, стояла посреди кучки женщин и грозила кулаком в сторону Монсу.
— Подумать только, — кричала она, не называя фамилии Энбо, — подумать только, ихняя кухарка в коляске разъезжает, — я своими глазами нынче утром видела. Проехала мимо меня в коляске на паре лошадей, — на рынок отправилась в Маршьен. Не иначе как за свежей рыбой!
Поднялся громкий гул голосов, потом понеслись выкрики. У всех вызывало яростное негодование, что кухарка в белом переднике ездит в хозяйской коляске на рынок в соседний город. Рабочие с голоду подыхают, а этим господам свежей рыбки подавай. Погодите, не вечно вам свежей рыбой угощаться, придет черед и бедному люду. Семена, посеянные Этьеном, давали ростки, — в этих мятежных криках сказывались его мысли. Люди нетерпеливо призывали обещанный золотой век, жаждали поскорее получить свою долю счастья, вырваться из этой нищеты, в которой они погребены, как в могиле. Несправедливость слишком велика, в конце концов они должны предъявить свои права, раз у них вырывают хлеб изо рта. Особенно разгорячились женщины, они готовы были сейчас же, сию минуту пойти на приступ и завоевать это идеальное царство прогресса, где больше не будет голодных. Почти уже стемнело, дождь усилился, а на улицах поселка все еще слышался плач женщин, вокруг которых с визгом бегали ребятишки.
Вечером в «Выгоде» было решено объявить забастовку. Раснер больше не противился, и даже Суварин принимал ее как первый шаг. Этьен в двух словах охарактеризовал положение: раз Компания добивается забастовки, будет ей забастовка.
V
Прошла неделя, работа на шахте продолжалась, все были мрачны и настороженны, ибо ждали столкновения.
Все знали, что следующая получка будет еще меньше. И, несмотря на свою умеренность и здравый смысл, жена Маэ озлобилась. А тут еще Катрин как-то раз не ночевала дома. Утром она возвратилась такая усталая, такая больная, что не могла пойти на шахту. Со слезами она рассказывала, что ее вины тут нет: Шаваль не пустил, грозился избить, если она убежит. Он с ума сходил от ревности, он не желал, чтобы она возвратилась домой в объятия Этьена, прекрасно зная, как он утверждал, что родители заставляют ее жить с постояльцем. Возмутившись, мать запретила дочери встречаться с таким негодяем, даже собиралась пойти в Монсу и надавать Шавалю пощечин. Но день все же был потерян, а главное, Катрин не соглашалась бросить любовника.
Два дня спустя случилось другое происшествие. Все полагали, что Жанлен спокойно работает в шахте, а он, оказывается, удрал на болото, а потом в Вандамский лес, сманив с собой Бебера и Лидию. Никто не знал, что они там вытворяли, чем забавлялась эта тройка испорченных детей. В наказание мать выпорола Жанлена, да не дома, а на улице, на глазах у перепуганных ребятишек, собравшихся со всего поселка. Где это видано! Вот что выкидывают ее родные дети, а ведь мать с отцом растили их, тратились на них с того дня, как они на свет появились, и теперь им следовало бы приносить копейку в дом. В негодующих воплях Маэ звучали и воспоминания о собственной суровой юности, и вековечная нищета углекопов, заставлявшая родителей смотреть на каждого своего ребенка, как на будущего кормильца.
И вот утром, когда мужчины и Катрин отправились в шахту, мать, приподнявшись с постели, сказала Жанлену:
— Ну, смотри, сквернавец, если опять примешься за свое, всю шкуру с тебя спущу.
Артели Маэ приходилось трудно в новой лаве. В этом конце пласт Филоньера был так тонок, что забойщики, сдавленные между почвой и кровлей, врубаясь в уголь, обдирали себе локти… Кроме того, изводила сырость, все время сочилась вода, а если б она прорвалась, поток затопил бы выработку, унес бы людей. Накануне Этьен ударил кайлом, вытащил его, и в лицо ему брызнула струя воды. Но оказалось, что это ложная тревога. Просто лава стала сырее, а работа в ней — еще вреднее для здоровья. Этьен теперь и не думал о возможных катастрофах, — так же, как и его товарищи, забывал о них, беспечно относился к опасностям. Углекопы привыкли к гремучему газу, работали, не чувствуя, как он давит на веки и будто паутиной оплетает ресницы. Иной раз, когда в лампах пламя тускнело и становилось голубым, вспоминали о гремучем газе, кто-нибудь прижимался головой к пласту, послушать, как выходит газ, он шипел и булькал в каждой щели. Но больше угрожала опасность обвалов, ведь помимо того, что крепь ставилась кое-как, наспех и была ненадежна, оползала порода, размываемая водой.
В тот день Маэ приходилось трижды укреплять стойки упорами. Подходил час подъема на-гора; было половина третьего. Лежа на боку, Этьен заканчивал вырубать глыбу угля, и вдруг далекий раскат грома потряс всю шахту.
— Что это? — воскликнул Этьен и, выпустив из рук кайло, прислушался.
Ему показалось, что позади него обрушился весь штрек.
Маэ, соскользнув по наклону забоя, крикнул:
— Обвал… Скорей! Скорей!
Все кинулись вниз, к месту катастрофы, охваченные тревогой за своих братьев. Люди бежали среди мертвой тишины. У каждого в руке плясала лампа; вереницей проносились они по откаточным ходам, сгибаясь под низкой кровлей, словно пробегали там на четвереньках, и, не замедляя бега, перекидывались короткими фразами, — спрашивали, отвечали: «Где это? в забоях?» — «Нет, где-то внизу, скорее всего в квершлаге!» Добравшись до «печи», нырнули туда, скатились друг за другом вниз, не думая об ушибах и ссадинах.
В то утро Жанлен, у которого спина еще горела от вчерашней порки, не посмел улизнуть из шахты. Семеня босыми ногами, он бежал позади своего поезда, захлопывая одну за другой вентиляционные двери, и если не опасался встречи со штейгером, присаживался на последнюю вагонетку, что строго запрещалось, — там можно было заснуть. Но самым большим развлечением для него были «разминовки»: когда поезд останавливался, чтобы пропустить встречный, Жанлен подбирался тогда к Беберу, державшему в руках вожжи, подкрадывался потихоньку, без лампы, щипал приятеля до крови, придумывал всякие злые проделки, как проказливая обезьяна. У этого желтоволосого мальчишки с большими, оттопыренными ушами, с худенькой рожицей зеленые узкие глазки светились в полумраке. Он был настоящим заморышем, отличался преждевременной болезненной испорченностью, а в его неразвитом уме и необычайном проворстве сквозило что-то звериное.
После полудня Мук запряг Боевую, — подошла ее очередь возить вагонетки; и когда лошадь, шумно фыркая стояла с поездом на запасном пути, Жанлен, перебравшись к Беберу, спросил:
— Что это нынче со старой клячей? Раз! И остановится! Я из-за нее ноги себе покалечу.
Бебер не ответил, с трудом сдерживая Боевую, вдруг оживившуюся с приближением встречного поезда. Она издали учуяла и узнала своего сотоварища Трубача, к которому прониклась глубокой нежностью с того дня, когда у нее на глазах его спустили в шахту. Казалось, в ней говорило теплое сострадание старого мудреца, желавшего облегчить участь молодого друга, передать ему свое терпение и покорность судьбе, ведь Трубач все не мог свыкнуться со своей участью, тантал вагонетки неохотно, стоял понурив голову и, ослепнув в неизбывной тьме, все мечтал о солнце. И всякий раз, как Боевая встречала его в подземной галерее, она вытягивала шею, встряхивала гривой и ласково прикасалась к нему влажными губами, как будто старалась его ободрить.
— Ах ты холера! — ругался Бебер. — Гляди, опять лижутся!
А когда Трубач затрусил дальше, Бебер сказал Жанлену:
— Старуха-то наша с норовом! А до чего хитрая! Как осадит разом, значит, впереди помеха: то ли камень, то ли яма… Бережется, не хочет ноги себе ломать… Не знаю, что с ней нынче творится… Подъехали к дверям, она их растворила и не идет дальше, стоит как вкопанная… Ты ничего не чуешь?
— Да нет, — ответил Жанлен. — Только вот воды там много, мне по колено.
Поезд тронулся. На обратном пути, когда опять подъехали к вентиляционным дверям, Боевая, отворив их головой, вновь уперлась, заржала и, вся дрожа, не пошла дальше. Но вдруг она решилась и помчалась стрелой.