Она умолкла.
Пытаясь обрести родину и покой во Всевышнем, я причинил Нино муку.
— Что же теперь будет, Нино?
— Не знаю. Мы больше не сможем быть счастливы. Я хочу уехать отсюда. Куда угодно, лишь бы не видеть того обезумевшего человека с Топ-мейданы, туда, где я смогу вновь посмотреть тебе в глаза. Отпусти меня, Али хан, разреши уехать.
— Куда, Нино?
— Ах, не знаю, — вздохнула она и коснулась ран на моем теле. — Почему ты сделал это?
— Ради тебя, Нино, но ты не поймешь этого.
— Нет! — безнадежно ответила она. — Я хочу уехать отсюда. Я устала, Али хан, Азия отвратительна.
— Ты любишь меня?
— Да, — неуверенно ответила она и уронила руки на колени.
Я поднял Нино на руки и отнес в спальню. Там раздел ее, уложил в постель. Она испуганно лепетала что-то невнятное.
— Нино, потерпи еще пару недель, потом мы уедем в Баку.
Она устало кивнула головой и закрыла глаза. Полусонная взяла мою руку и прижала ее к груди. Я долго сидел рядом с ней, ощущая биение ее сердца. Потом тоже разделся и лег рядом с ней. Тело её было теплым, она по-детски свернулась калачиком на левом боку, поджав колени и спрятав голову под одеяло.
Утром она вскочила рано, перепрыгнула через меня и убежала умываться. Она мылась долго, звонко плескала водой и не впускала меня… Выйдя из ванны, Нино старалась не встречаться со мной взглядом. В руках ее была чашечка бальзама. С видом человека, ощущающего свою вину, она смазала мне спину бальзамом.
— Тебе следовало бы избить меня, Али хан, — ласково сказала она.
— Я не смог бы сделать этого, весь день я избивал себя и очень утомился.
Отложив бальзам, она взяла поданный слугой чай. Пила она торопливо, смущенно отвернувшись к окну. Потом вдруг внимательно взглянула мне прямо в глаза и проговорила:
— Все это не имеет значения, Али хан. Я все равно ненавижу тебя и буду ненавидеть, пока мы в Иране. С этим я ничего поделать не смогу.
Мы встали, вышли в сад, уселись у фонтана, мимо нас важно прошествовал павлин. Во двор мужской половины дворца с грохотом въехала карета отца. Вдруг Нино наклонила головку и застенчиво сказала:
— Однако я могла бы сыграть в нарды с человеком, которого ненавижу.
Я принес нарды, и мы, растерянные и смущенные, принялись за игру… Потом легли, свесившись над бассейном и глядя на свои отражения в воде. Нино опустила руку в прозрачную воду, и легкая рябь смыла наши отражения.
— Не переживай, Али хан. Я не ненавижу тебя. Я ненавижу эту чужую страну и чужих людей. Как только мы окажемся дома, все пройдет. Как только…
Она погрузила лицо в воду, несколько мгновений полежала так, потом подняла голову. Вода стекала по щекам и подбородку.
— У нас обязательно родится сын, но придется ждать еще семь месяцев.
Нино произнесла это твердо, и вид у нее при этом был очень гордый. Я вытер ей лицо и поцеловал в прохладные щеки. Нино засмеялась. Теперь наша судьба зависела от полков, которые по выжженным знойным солнцем Азербайджана степям шли к окруженному нефтяными вышками, захваченному врагом древнему Баку.
Вдалеке снова послышался звук трубы святого Гусейна. Я поспешно увел Нино в дом и закрыл окна. Потом принес граммофон, поставил пластинку, и оглушительный бас запел арию из «Фауста». Это была самая громкая пластинка в доме. Нино испуганно обняла меня, а бас Мефистофеля заглушал слабые звуки горна и долетавшие до нас из далекой древности крики:
— Шахсей!.. Вахсей!..
В первые дни иранской осени армия Энвера заняла Баку. Об этом говорили всюду — на базарах, в чайхане, в кабинетах министров. Последние русские защитники города, изодранные и голодные, появились в иранских и туркестанских портах. Они рассказывали о белом полумесяце, изгнавшем из древней крепости города красное знамя. Арслан ага заполонил тегеранские газеты статьями о легендарном взятии Баку турками. Мой дядя Асад-ас-Салтане, ненавидя турок и одновременно желая услужить англичанам, закрыл эти газеты. Отец был на приеме у премьер-министра, и тот после некоторых колебаний дал разрешение на восстановление судоходства между Баку и Ираном. Мы выехали в Энзели, и там пароход «Насреддин» принял на борт группу беженцев, желающих вернуться на освобожденную родину.
В бакинском порту стояли бравые солдаты в меховых шапках. Ильяс бек обнажил саблю, салютуя кораблю, турецкий майор произнес торжественную речь, стараясь слить мягкий турецкий говор с жестким азербайджанским.
Мы приехали в наш разоренный, разграбленный дом, и Нино целыми днями с удовольствием исполняла роль домохозяйки. Она яростно спорила со слесарями, ходила по мебельным магазинам и с серьезным видом измеряла нашу комнату. Ее тайные переговоры с архитектором завершились тем, что в один прекрасный день наш дом наполнился голосами рабочих, запахами краски, досок и штукатурки.
Нино же царствовала в этом переполохе и была счастлива осознанием своей ответственности.
Ей была предоставлена полная свобода в выборе мебели, обоев, в обстановке дома.
Вечерами она немного смущенно и в то же время, сияя от радости, докладывала:
— Али хан, не сердись на Нино. Вместо дивана я заказала кровать, настоящую кровать, обои будут светлыми, а на пол мы постелим ковры. Детская будет покрашена в белый цвет. Здесь все будет не так, как в иранском гареме.
Нино обнимала меня и ласкалась щекой. Явно она испытывала угрызения совести.
Устлать пол коврами и в то же время обедать по-европейски за столом казалось мне мало совместимым, однако я не спорил, предоставив Нино полную свободу действий. В моем распоряжении оставались только крыша и открывающийся оттуда вид на степь. Впрочем, в планы Нино входила и перестройка крыши.
Дом был полон известью, пылью, криками. А я сидел с отцом на крыше и, как Нино, виновато наклонив голову, пытался достать нос кончиком языка. Отец насмешливо улыбался.
— Ничего не поделаешь, Али хан. Домашние хлопоты — дело женское. Нино достойно вела себя в Иране, хоть это было и трудно. Теперь твой черед. Не забывай того, что я говорил тебе — Баку теперь принадлежит Европе. Причем, это навсегда! Прохладный полумрак закрытых комнат, яркие ковры на стенах это для Ирана.
— А как же ты, отец?
— Я тоже принадлежу Ирану. Подожду, пока у тебя родится ребенок, взгляну на него и уеду в Иран. Буду жить в нашем шамиранском доме и ждать, когда и там появятся белые обои и кровать.
— Я должен оставаться здесь, отец.
Он понимающе кивнул мне.
— Знаю. Ты любишь этот город, а Нино — Европу. Мне же не нравятся ни новый флаг, ни новый шум города, ни царящий здесь дух безбожия.
Отец тихо опустил голову и стал похож на своего брата Асада-ас-Салтане.
— Я — постарел, Али хан. Мне нет дела до новшеств. А ты должен остаться здесь. Ты молод и храбр, ты нужен Азербайджану.
Я бродил по вечерним улицам города. На перекрестках дежурили турецкие патрули. Вид у них был суровый, а в глазах ни единой мысли.
Я разговорился с офицерами, и они стали рассказывать мне о стамбульских мечетях, о летних вечерах в Татлысу. Над старым зданием губернской управы развевалось знамя нового правительства, в здании гимназии заседал парламент. Казалось, старый город вступил в новую полосу жизни. Премьер-министром стал адвокат Фатали хан. Брат Асадуллы — Мирза Асадулла получил портфель министра иностранных дел. Я был захвачен неведомым мне до сих пор сознанием государственной независимости и чувствовал, что люблю и новый государственный герб, мундиры, должности и законы. Впервые я ощутил себя хозяином собственной страны. Русские смущенно проходили мимо меня, и даже бывшие преподаватели почтительно здоровались со мной.
Вечерами в местном клубе пели народные песни, играли национальную музыку, и все могли сидеть, не снимая папах. Мы с Ильяс беком пригласили турецких офицеров, вернувшихся с фронта и вновь уходящих туда. Они рассказывали об окружении Багдада, о переходе через Синайскую пустыню. Им довелось повидать пески Ливии, размытые дороги Галиции, снежные вьюги в горах Армении. Презрев требование Пророка, турецкие офицеры пили шампанское, говорили об Энвере и Туранской империи, которая объединит всех, в ком течет тюркская кровь.
Я упивался их рассказами, потому что все вокруг казалось мне прекрасным и незабываемым сном. В день официального парада на улицах Баку играла музыка. Энвер паша ехал верхом впереди войск и салютовал новому знамени. Его грудь была вся в орденах.
Гордость и удовлетворение переполняли нас. Позабыв о непримиримой вражде между суннитами и шиитами, мы готовы были целовать руки паше и умереть во имя османского халифа.
Только Сеид Мустафа стоял в стороне, и его лицо пылало ненавистью. Среди множества звезд и полумесяцев на груди паши он разглядел лишь болгарский крест. Этот символ чужой веры на груди мусульманина приводил Сеида в ярость.