Простившись с управителем, Катерина, Маша и Лапша пошли догонять подводу, которою правил Костюшка, сидевший на облучке с братьями. Волчок скакал впереди по дороге. Дорога шла через луг. Вскоре гумна стали закрывать улицу Марьинского. Катерина остановилась и в последний раз взглянула на деревню; сердце ее как будто оборвалось в эту минуту. Долго стояла она на одном месте, сама не сознавая, что творилось в душе ее: чувствовала только, что там больно, горько. Хотя разум и говорил ей, что ждет ее лучшая судьба, чем в Марьинском, но ведь родина то же, что мать родная: иногда и бьет она, больно бьет, а все-таки крепко ее любишь!
Лапша и дети были уже на горе, у опушки рощи, когда Катерина нагнала их. Приближаясь к ним, она услышала чей-то посторонний голос, но рыдания Маши мешали ей разобрать, чей именно; Волчок не лаял, следовательно, нельзя было думать о чужом человеке. Высвободившись из кустов, которые заслоняли поворот дороги, Катерина увидела столяра Ивана, единственного человека, который с самого своего детства был с ними неизменно ласков и дружен. Он кинулся ей навстречу.
– Вот, тетушка Катерина, пришел сюда нарочно… ждал, хотел с вами проститься, – сказал он, глядя на нее заплаканными глазами, хотя улыбка его раздвигалась шире обыкновенного, – вы были мне как родные, лучше родных всяких… как же вы так это теперь?.. что же это будет такое? – подхватил он, поглядывая на Машу, которая прислонилась к телеге обеими руками и, положив на них голову, разливалась-плакала. – Да нет же!.. нет… я, слышь, тетушка… мы, может, еще свидимся… приведет господь… Вот я и дяде Тимофею то же говорю; господам я не нужен… стану на оброк опять проситься… В Москве уж наскучило, приду в вашу сторону… Ну, право же слово, приду, тетушка Катерина! – заключил он с улыбкой, которая не покидала его даже в те минуты, когда лицо изображало все признаки горести.
Иван начал обниматься и целоваться поочередно со всеми. Маша во все это время не покидала своего положения и горько рыдала. Иван подошел, наконец, и к ней.
– Ну… ну… прощай, Маша! – сказал он. Улыбка его в эту минуту переходила пределы возможного, а слезы так вот и капали одна за другой.
– Прощай, Маша…
Маша подняла голову, хотела что-то сказать и вдруг припала к матери. Иван замотал волосами и бросился в кусты. Он бежал без оглядки под гору вплоть до самого луга. Тут он остановился, снова тряхнул волосами и стал прислушиваться. Отдаленный, чуть внятный скрип телеги раздался раз-другой, и потом все смолкло.
– Эх! – произнес Иван, махнул обеими руками и, улыбаясь от правого уха до левого, что не мешало ему утирать кулаком глаза, пошел частым шагом к Марьинскому.
Между тем как исправник делал «все возможное, чтоб угодить Сергею Васильевичу»[50], знакомые нам нищие шли себе да шли, никакого лиха не чая. Достойно замечания, что в тот самый день, как исправник дал знать становым о пропаже мальчика, слепой Фуфаев, Верстан и даже Мизгирь благополучно достигали границ соседнего уезда. Они даже вовсе не торопились и только избегали больших почтовых трактов; но, кроме безопасности, проселки представляли еще ту выгоду, что народ, населяющий их, гораздо проще, снисходительнее и гостеприимнее народа, живущего на больших, бойных дорогах: нищие не пропускали ни одной деревни, слепли у каждой околицы, стучали под каждым окном, ночевали в сараях и ригах, прозревали снова, когда являлась в этом надобность, – словом, совершали свой путь со всевозможным комфортом.
Петруша и другой вожак, худенький мальчик жалкого, болезненного вида, не отставали ни на шаг от своих хозяев. Первый начинал уже, повидимому, привыкать к новому образу жизни; по крайней мере он не бросался теперь в ноги Верстану, не просился к отцу, к матери, не выражал наружных знаков отчаяния, не впадал в упорное молчание, как это было в первые дни пребывания его у нищих; являлись минуты, когда Петя делался разговорчивым; иной раз даже улыбка как будто оживляла лицо его, значительно, однако ж, похудевшее. К такой перемене не столько способствовало время, умаляющее рано или поздно всякие скорби и горести, не столько страх, внушаемый Верстаном, его побои и угрозы, сколько присутствие маленького вожака, который разделял его участь. Кроме того, горе его находило облегчение в том, что было разделено[51]: Петя нашел в мальчике доброго товарища. Они сошлись с первого же дня знакомства.
Если помнит читатель, Верстан назначил Лапше свидание ночью в глухой части леса; план был основательно обдуман: он показывал в старом нищем человека, опытного в такого рода проделках. В случае, если б Лапша вздумал кричать и сопротивляться, никто в такую пору не мог его услышать и подать ему помощь. Верстан имел также в виду мальчика. Предполагая, что горе ребенка при расставании с отцом не помешает ему делать наблюдения над дорогой, по которой поведут его, темнота ночи и лесная чаща должны были сбить его с толку. В первом предположений Верстан, однако ж, ошибся; увидя себя в руках его, Петя поднял такой крик, что Верстан вынужден был прибегнуть к строгим мерам.
– Молчать! – сказал он, схватывая его за ворот рубашки и притягивая к себе, – молчи, говорю, не то пришибу на месте. Чего орешь? никто не услышит… Видишь, никого нет…
Но слова эти усилили только отчаянье ребенка; они показали ему всю безвыходность его положения; горе его было так велико, что вытесняло, казалось, ужас, внушаемый нищим; он рвался в ту сторону, куда скрылся отец, и не переставал звать на помощь.
– Ах ты, каторжный! Погоди же, я ти уйму, когда так… – произнес Верстан, обхватывая шею мальчика и приподымая над ним свой посох.
Петя сделал отчаянное движение и вывернулся из рук его, но ноги его подогнулись сами собою; он упал на траву и закрыл лицо руками.
– Слышь, волчья снедь ты этакая, добром говорю: уймись лучше! – проговорил Верстан, стуча дубиной по стволу дерева, – вставай! – заключил он грозно, потряхивая своей огромной кудрявой головою.
– Дедушка! добрый дедушка! – воскликнул мальчик, крепко ударяя себя кулаком в грудь и бросаясь потом обнимать ноги будущего своего властителя, – дедушка, пусти меня, буду за тебя бога молить… век молить буду… отпусти к матери! Она всего тебе даст… отпусти только к матери!..
– Что ей с тобой делать? Вишь, она тебя сама отдала, – сказал нищий.
– Нет, нет, она не отдавала! – вскрикнул Петя, снова ударяя себя кулаком в грудь и горько всхлипывая, – она ничего этого не знает, дедушка. Взмилуйся, отпусти Христа ради…
– Ладно; потом поговорим; теперь недосуг; вставай!.. Да ну же, ну, вставай, говорят, вставай! – промолвил Верстан, приподымая мальчика на ноги и схватывая его за руку.
Видя, что нет уже никакой надежды умолить нищего, Петя стал защищаться; он неожиданно припал зубами к руке, которая его держала; но в ту же секунду нищий схватил его за волосы и, высвободив руку, нанес ему несколько ударов.
– Это так только тебе, для первого разу, – сказал Верстан, схватывая его опять за руку, – со мной расправа короткая: пикни только – не так отделаю! Я ти покажу, какой я такой дедушка! Нутка-сь, укуси-ка теперь, попробуй… Ах ты, волчья снедь ты этакая! Да ну, пошевеливай ногами-то, пошевеливай, полно валандаться!
Петя понял, что сопротивление напрасно; он перестал упираться ногами и пошел за нищим, заслоняя левою рукою лицо, в которое били ветки кустарников. Грудь его разрывалась на части от усилий подавить рыдания: он ничего не знал о том, куда его ведет нищий и для какой цели, – неизвестность наполняла страхом встревоженную душу мальчика. Каждый раз, как Верстан останавливался, чтоб сообразиться с дорогой, сердце Пети билось так сильно, что захватывало ему дыхание; ему тотчас же представлялось, что нищий хочет убить его и высматривает удобное место. Но Верстан продолжал путь; ужас ребенка рассеивался и снова уступал место отчаянью; он старался понять, что могло заставить отца и мать отдать его нищим? что он сделал такое? чем провинился? – и ничего не мог придумать. Настоящая цель и будущее его назначение не приходили ему в голову; а если и представлялась мысль жить с нищими, то она казалась ему хуже самой смерти. Вздрагивая всем телом и не переставая горько, но тихо плакать, Петя почти бежал за нищим, который ускорил шаги, как только выбрался из леса.
От леса до Чернева, куда направились они, было версты четыре, не больше; но Верстану хотелось, видно, сократить путь: он вскоре бросил проселок и пошел целиком, полями. Он не боялся сбиться с пути, хотя шел этими полями всего во второй раз; сорок лет бродячей жизни изощрили его зрение и сделали его наблюдательным; более или менее возвышающаяся линия местности над горизонтом, куст, чернеющий в стороне, межа – все это было замечено им, когда он шел в лес, и служило теперь верным маяком. Так достиг он большой черневской дороги; влево всего в ста саженях, начинались избы Чернева, окутанные какой-то мрачной, угрюмой темнотою. Было так тихо, что можно было думать, деревня необитаема. С этой стороны Верстану не предстояло опасности; он не пошел, однако ж, улицей, а пересек дорогу и продолжал путь, придерживаясь прямого направления.