Оба испытывали неясный страх перед золотом, отвращение к далекому, мерзкому существу, которое ползет, шевелится и в котором все еще бьется пульс капитализма.
— Собери! — сказала Тонька.
— Собирай, если хочешь!
Она подняла увесистую золотую монету и, испытывая при этом чувство человека, который впервые залез в воду, осмотрела распростертого двуглавого орла, желтое царево лицо. Фалк подошел к ней.
Она бросила монету.
Во дворе показался мостильщик.
Потом рассказывали, что тетя Неха, которая все видит в реб-зелменовском дворе, как в прозрачной воде, побежала за этим евреем; говорят, это она ему сообщила, что его грабят.
Мостильщик, услышав это, побежал — он как-то не по-человечьи прыгал на своих коротких ногах.
Сначала он принялся дергать дверь, но, так как она не поддавалась, он ринулся к окнам, ткнулся в стекло и отпрянул назад:
— Караул, меня режут!
Этот крик отчаяния был каким-то придушенным.
Кричать он боялся и молчать не мог; подпрыгивая, он еле слышно выл и скулил. Вот он в сенях приник глазом к замочной скважине, а вот он своим окаменевшим лицом в окне, как затравленный зверь, хотя весь солнечный простор двора открыт перед ним.
— Люди! Меня раздевают догола!
И тут ему Тонька отперла дверь.
Он ворвался, расставив локти, как будто проем двери ему вдруг сделался тесен, и тут же схватил топор. Нос его и кусок щеки были запятнаны заблудившимся солнечным светом, глаза блуждали по разбросанному добру.
— Положи! — кричал он кому-то, уверенный в том, что чужие карманы набиты его золотом.
Фалк стоял, опершись о стол. Колени у него дрожали. Он смотрел на Тоньку: что она, собственно говоря, собирается делать с этим кулаком?
— Положи, злодей!
— А что, если нет? — Храбрый Фалк выпрямился, готовый принять бой.
Тогда тот опустил тупой топор на стол.
Комната дяди Ичи с ее двумя маленькими окошечками, с вышитыми оленями тети Малкеле покачнулась и полетела вниз головой.
Фалк с криком кинулся к двери, неся перед собой окровавленную руку. Он побежал со двора на улицу.
— Кулак! — кричал он. — Раскулаченный кулак!
Доска стола была слегка забрызгана кровью.
Опустившись на сундук, мрачный мостильщик стал шарить вокруг себя, собирая монеты и сгребая старомодное барахло. При этом он безголосо всхлипывал:
— Моя кровь, мой труд!
* * *
Был вечер. Обладатель сундука сидел один в темной комнате. Солнце садилось бледное, бесцветное, оно бросало тусклый, жалкий свет в черные окошечки.
В реб-зелменовском дворе никого из мужчин не было, если не считать старого дядю Ичу.
Дядя Ича, видать, уже чуточку выжил из ума. Еще подходя ко двору, он услышал об этом деле, перепугался и едва успел забежать к тете Гите в дом. Он закрылся изнутри на засов, упал на стул и весь вечер дрожал как лист.
А тетя Малкеле? Ясно, что она за этот день поседела.
Лишь черную бабенку дяди Фоли сам черт не брал. Она сошла сверху с мисочкой варева в руке и принялась есть во дворе, на пороге своего дома — у себя, видите ли, ей скучно есть… Она даже подошла потом к домику дяди Ичи и заглянула в окно.
Мрачный субъект сидел на своем черном сундуке.
Бера борется за нового человека
Дело в том, что не разговаривать можно по разным причинам. Фоля, например, как он сам однажды признался, умеет говорить, но ему нечего сказать. А у Беры есть что сказать, но он не умеет говорить. Иной уверен, что он очень разговорчив, а на самом деле он своей жене и двух слов не скажет.
Это особая порода молчунов, от таких жены удирают.
Выбьет ли Поршнев из Беры эту самую молчаливость — вот в чем теперь вопрос.
Поршнев отпустил его на фабрику в надежде, что на производстве, плечом к плечу со старыми друзьями-кожевниками, Бера несомненно должен будет расти вместе с ними, вместе с заводом.
Бера и сам это понимал, хотя бы на примере с Фолей, на которого механизация завода повлияла настолько, что тот в один прекрасный день стал чистить порошком зубы.
А ведь Фоля, надо сказать, имел довольно значительные заслуги в борьбе против механизации.
На заводе Фолю приходится одергивать еще по сей день. И хотя случается, что нововведение ему по душе даже больше, чем кому-нибудь другому, этот упрямец благодаря своей дурной голове вдруг кидается к чану и творит такое, за что ему дают по рукам.
Дядя Фоля — тот еще фрукт!
Конечно, нехорошо, что Бере приходится работать с ним в одном цехе. Но дело в том, что оба они кожевники старой школы, бывшие мездрильщики, и их вынуждены держать в мокром отделении.
Впрочем, Фоля не хочет уходить из зольного цеха. Он стоит, полуголый, над колодой, с косой в руках, скоблит скользкие шкуры, и с него и со шкур струится зеленоватая такая жижица с запахом здорово прокисшей дохлой лошади.
Если нет этого запаха, он работать не может, он начинает дремать.
Долгие годы дядя Фоля только и делал, что переносил на себе мокрые шкуры на второй этаж. Но дирекция начала механизацию завода почему-то именно с него и решила поставить вместо Фоли подъемный кран.
Тогда дядя пришел в бешенство, напился водки и пошел в трест.
— Не надо подъемной машины.
— Почему?
— Потому, что я сам подъемная машина! — Он показал кулаком на себя.
В тресте посмотрели на эту подъемную машину и не нашли нужным отменять решение дирекции.
Человек с русыми густыми усами похлопал его по спине и объяснил, что вся революция произошла лишь для того, чтобы Фоля больше не был подъемной машиной.
Дядя Фоля считал это преувеличением. Теперь он смотрел на себя как на конченого человека. Он заявил фабкому:
— Пускай знают, что из зольного цеха я все равно не уйду.
Тогда его поставили скребальщиком.
Но поскольку он стал зарабатывать больше, чем когда был носильщиком, он успокоился, хотя тоже ненадолго — до истории со сморгонскими кожевниками на заводе.
Сморгонские кожевники известны всему свету как большие философы. На этот раз они пытались, вопреки здравому смыслу, отрицать наличие шкуры у свиньи.
Эта история произошла тогда, когда завод перешел на выработку свиных шкур.
Что же, собственно говоря, случилось?
Старые кожевники Сморгони заявили дирекции претензию, что их якобы хотят деквалифицировать: мол, они, первоклассные рабочие, специалисты по части лошадей и овец, не желают на старости лет стать щетинщиками.
На собрании, которое вечером было созвано специально для того, чтобы обсудить этот вопрос, сморгонские кожевники очень волновались, сдвигали шапки со лба на затылок и всё доказывали, что у свиньи нет шкуры.
— Свинья, — объяснял самый главный сморгонец, — это внизу мясо, посредине сало, а сверху щетина.
— А где же шкура? — удивлялся инженер.
— Так это же мы и спрашиваем, товарищ инженер: где тут шкура?
— Подождите, ребята, вам еще дадут дубить ворон!
— И белых петухов!
Это сказал Хема, старый набожный кожевник с очками на кончике носа.
Дядя Фоля сразу же примкнул к философам из Сморгони. Там, в углу, сидя со своим вечным дружком Трофимом из Новинок, он смеялся над треугольником завода и над молодыми выскочками из комсомола, которым дай ворон — они их тоже будут дубить. И неожиданно заявил, крякнув от удовольствия:
— Свинина, видишь ли, совсем неплохо под чарку водки! — и со смаком вытер рукавом ус.
На другой день, после выходного, к зольному цеху подвезли вагонетки, груженные несуществующими свиными шкурами.
Сморгонцы налегли на косы как ни в чем не бывало. Но один из молодых «выскочек» принялся рукавом протирать себе глаза: мол, не сон ли это? Он громко спросил:
— Сморгонцы, кажется, привезли свиные шкуры?!
Все наклонились еще ниже над колодами. Лишь непоколебимый дядя Фоля, которого не собьешь такими выходками, стоя у своей колоды, ответил сразу за всех:
— Это дерьмо, а не шкуры!
Партия шкур поступила в обработку и четырнадцать дней странствовала по цехам. При полном молчании она из зольного цеха ушла в сухие отделения.
Потом как-то в послеобеденный час в зольный цех зашли партком и все три инженера и подали сморгонцам красивую черную кожу с благородной выделкой под крокодиловую.
Сморгонцы молча щупали мягкую кожу и пожимали плечами. Только один Фоля торчал, как пень, у своего рабочего места и не подходил — ему, мол, некогда.
* * *
Вот в те-то дни и вернулся Бера на завод. Он пришел с определенной мыслью — наверстать что-то такое, что он здесь когда-то упустил.
Завод его встретил крепкими, острыми запахами — воспоминаниями его молодости, — зеленоватым, прохладным светом зольного цеха и множеством мутных ручейков на стенах, в чанах и в канавках каменного пола.