И я опять не выдержал, опять порезонерствовал: «Конечно, приспособились к существующему, и кончилось развитие».
Ты посмотрел на меня внимательно и пусто. Ты куда-то еще посмотрел за меня и сразу заторопился домой.
Вот и весь наш последний день в клинике. Ты не оперировал в тот день, но ты уже болел, поэтому и не ехал домой так долго.
Когда мы вышли на улицу, ты забыл, что торопился домой, и предложил пойти пообедать в ресторан. Тихо и спокойно предложил пойти пообедать в ресторан. Я не понимал, что с тобой происходит, да и сам ты тоже не понимал тогда ничего.
Мы сели в такси, я сел сзади и приготовился к разговору с затылком, я весь день не учитывал твоего необычного настроения, необычного состояния. А ты повернулся ко мне полным фронтом:
— Знаешь, Сереж, настроение у меня что-то… Ничего, что ты со мной пойдешь? Не спешишь?
«Просьба начальства — уже приказание», — вспомнил я один из твоих любимых серьезных шутливых афоризмов. Я думал по привычке, по шаблону.
— Нет, не спешу.
В ресторане мы заказали себе водки. Заказали много, ты заказал много, и я, живя по твоему шаблону, думал, что, как всегда, ты пить не будешь, будешь бояться сказать лишнее, хотя, если б я думал как внимательный товарищ, без предвзятости, я бы понял, что водка тебе необходима для продолжения тона нашего разговора, а я думал, что придется пить в основном мне. Тогда я так ничего и не понял. Еще не понял.
Ты сразу же начал пить. Пить помногу и не дожидаясь, когда нам принесут есть. Я понял, что ты хочешь развязать себе язык.
— Скажи, Топорик, что во мне главное?
— А все. Если пришло время спать — сон главное в этот момент. Надо есть — еда становится главным.
— Ну, а как судить обо мне будут? Путаюсь я в себе весьма. Другие мне яснее. Знаешь, мне почему-то легче думать, да и поправлять чужие грехи, чем свои.
— Вот это-то и есть главная беда: другие нам всегда кажутся яснее, чем мы сами себе. Поэтому и советуют мудрецы не судить других.
— Да. А я сужу. Так само получается, по работе так получается. Очень мешает жить это идиотское понятие — «престиж». Сколько душ сгубила забота о «престиже».
— А что это вы? Расстроены чем-то?
Я и это сказал механически, светски, бездумно.
— Знаешь, как увидишь себя, так сказать, с грязной стороны, как подумаешь, что люди, близкие мне люди, могут обо мне плохо думать, — тошно становится. Ты говоришь: не суди, а обо мне, наверное, тоже судят. И ты судишь. А мне хочется крикнуть всем: «Не думайте обо мне плохо, пока я жив. Ведь жив, — значит, всегда могу хорошее сделать. Не надо мне меня грязным показывать, а то и я начну о себе только грязно думать. Тогда все, тогда пути к улучшению не будет». Ведь пока я жив — я не безнадежен, а?
Ты еще выпил и закусил опять сигареткой.
— Почему вы так думаете, что вас судят? Если вы сделали что не так — так, может, вас жалеют.
— А это еще зачем?! Этого я не хочу. При чем тут жалость? Давай выпьем. — Выпили. — Чего молчишь?
— А боюсь.
— Говори, Сергей, настроение у меня такое. Сделай одолжение. Тем более если жалеешь. Ну-ка скажи, что за жалость?
— Да вот считаю, что хорошая это мысль: «Пожалей ближнего своего, как самого себя». Во всяком случае, это более реально сегодня, чем полюбить его, ближнего или дальнего своего. Впрочем, «дальнего» еще можно, это еще более или менее легко, а вот ближнего — много труднее. Пожалей ближнего своего. Человек не всегда заслуживает уважения, любви, но всегда заслуживает сострадания.
— Может, ты прав. Но все равно не надо искать и копаться в плохом, пока человек жив. Не говори, даже жалея, плохое, пока человек жив.
— А если умер, тем более: «О мертвых или хорошо, или ничего».
— «De mortuis aut bene, aut nihil». Вот это-то и неправильно, Сергей. О мертвых можно говорить что угодно. Они уже никогда не исправятся — полная безнадежность. Мертвый — застыл. Вот тогда, если невмоготу, — суди. Что было, то было. Во всяком случае, судимому ты уже плохого не сделаешь ничего.
— Это верно. Дела остались на века, по ним и судить. Как говорится: «И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими».
Мы помолчали, и ты сказал: «Дурак родился», а у меня уже язык развязался:
— Знаете, что плохо? Раз уж пошел такой разговор. Вы все время считаете, обдумываете каждый шаг, даже не пьете, чтобы лишнего не сказать. А можно ли так?
— А как иначе? Раз я живу активно и что-то делаю — приходится считать.
— Тогда чистота дел всегда будет под сомнением. Вот, например, банальную заповедь «не лги» — всегда свято блюдете?
— Эх, милый ты мой! Это же извечное заблуждение человечества. Я-то считаю, что в принципе все это надо соблюдать с максимальной скрупулезностью. И добро творить надо, и насилием не манипулировать. Но жизнь есть жизнь, и если я — Начальник, то чистеньким остаться не могу. Не от нас с тобой зависит это. И даже «не убий», например, всеобщим быть не может. Разве ты не убиваешь корову, которую ешь? Или не убиваем мы микробов, которые убивают мой труд? И «не лги» — так же.
— И все-таки надо построить свои правила игры, в которых главным быть должно — «не убий». И сказать всем, «целенаправленно делающим жизнь и себя»: у вас свои правила, а у меня свои, по которым я не хочу убивать. И не надо приводить тысячу ситуаций, когда я вынужден буду убить. Все равно плохо это. И если приведет меня моя судьба к оправданному убийству — должен скорбеть и ждать возмездия.
— Даже сам Христос не удержался в этих рамках. И прощение, и «не убий», и подставление разных щек, и «не суди» — все на поверку не совсем так, когда дело до жизни доходило. Он, оказывается, и с мечом, а не с миром пришел, и готов отделить отца от сына, и поднять брата на брата, он думает, что лучше в воду с мельничным жерновом на шее, и смоковница, которая ему своих плодов не дала, проклята им и засохла на вечные времена. Видишь, по линии терпимости и у него недоработочка. И обещания неосуществимые, пропагандистские: «Истинно говорю вам: иные из ныне живущих войдут в царство божие». А ведь он мечту человеческую осуществлял. Что ж ты от меня хочешь, Сергей?!
— Что ж, видно, все мы друг от друга слишком много хотим, больше, чем от себя.
— Конечно, как и Христовы апостолы. Как всегда, искали непониманье в понимающих. Придумали, что Иуда продал. А он всего-то лишь и сделал, что попрощался, поцеловал Христа. Поцеловал, ибо увидел толпу и понял, что пришли за ним, и пойти он, Учитель, должен по пути, им же предначертанному, как он и должен был по своему хотению. А они сказали потом, придумали, будто указал Иуда «книжникам и фарисеям», кто «Учитель». Это ж надо придумать! — ведь все видели его накануне и до этого дня в храме, перед всеми речь держал, со всеми этими же в спор вступал. Он ведь не скрывался, а, наоборот, я бы сказал, рекламировался. Не нужно было указывать — его и так все знали. Не нужно было указывать — он сам все сделал, как и хотел. Чиновнички-ученички все придумали. А зачем? Как только Иуде стали объяснять, что, может быть, он грешен, да еще сребреников тридцать штук насшибал для прокормки Христа и присных (ведь один он заботился об этом), как понял, сразу же понес отдавать деньги, а потом все равно совесть замучила от одной мысли, что кто-то может сказать, а не только подумать о его возможном предательстве, — не выдержал, удавился. А те-то, что трижды за ночь от Христа ухитрялись отрекаться, чтоб себе жизнь облегчить, боролись, меч поднимали и уши отсекали, те, что «от мира сего», те предателя искать стали. Нашли. Это не трудно. Ведь он один был совестливым. А они оправдывались, ведь уже мертвым он один был. Сами же церковь стали создавать и записывать, как себе понятнее и удобнее. И создали. Конечно, от мертвого хотели больше, чем от себя. Вот как было. И ты не подумай, Сергей. Я не сужу. Это я так.
— Это как же вы не судите? Все, что сказали сейчас, — видно, обдумано и тысячу раз осуждено. Не случайно, сгоряча осуждаете, а обдуманно и холодно. И говорите все так, что возразить, может быть, мне и нечего. Да дело-то не в этом. Для себя, для себя правила создайте твердые и их придерживайтесь. Позицию свою определите. Вот как Иуда, вами же хваленный, — он создал себе правила, а как только возникла мысль: «А не предатель ли я, пусть даже невольный?» — предательство не входило в его правила, предательство несовместимо с жизнью, он был настоящий ученик Христа, единственный из них верующий в Христа, — и как только возникло такое предположение — повесился. Ибо судил он высшим судом — своим собственным судом судил себя. Правда, и апостолов осудил, но такова логика самоубийства. А вы, испугавшись или не захотев суда своего или чьего-то, стали судить всех и все, в том числе и Христа. Учиться надо у совестливых, у Иуды.
— У Иуды? Небось он думал, что героем-мучеником останется в веках. А жизнь-то, которую он игнорировал, она ему показала, она его наказала. Раз вошел в жизнь, в мир сей — думай над каждым шагом своим, считай, — не грех. А правила для того придумывают, чтобы знать, как по жизни ходить.