Экономист вел с нами разговоры только на литературные темы. Очевидно, из тех соображений, что «с писателями жить – по-писательски выть». Мы изнемогали от его упорных расспросов о писателях и литературных сенсациях.
Особенно экономиста занимал почему-то Михаил Светлов. Он долго приставал к нам с одним и тем же вопросом: «Из какой жизни пишет Светлов?» Сначала мы пытались всерьез рассказывать ему о поэзии Светлова. Но это его, очевидно, не устраивало, и вечером он снова задавал нам все тот же проклятый вопрос, на который мы ответили ему еще утром: «Из какой жизни пишет Светлов?»
– Из испанской, – ответил я ему с легким раздражением. – Вы же читали его «Гренаду».
– Ну и что с того, что читал? Там у Светлова все напутано. Разве в Испании есть Гренадская волость?
– Конечно, есть.
– Скажите, как интересно! А из какой жизни пишет Эренбург?
– Из дипломатической и среднеевропейской, – свистящим шепотом ответил старый поэт, и глаза его и очки загорелись дьявольским блеском.
Но экономист не унимался.
– Разве есть такой жанр? – простодушно спросил он. – Разве Эренбург служил в Комиссариате иностранных дел? Кем он там служил, вы не знаете?
Мы этого не знали. Тогда экономист, не теряя времени, тотчас спрашивал, из какой жизни пишет Пастернак.
– Из дачной, – ответил я, изнемогая.
– Почему? – вдруг встревожился экономист. – У него разве есть дача под Москвой? Скажите, пожалуйста. Поэт имеет дачу!
Экономист нам смертельно наскучил. Мы прятались от него, но он настигал нас всюду – в лесу, на полях, в оврагах Вертушинки и – что было совсем невыносимо – у нас в комнатах во время работы.
Я иногда ходил на соседнюю речку Рузу ловить рыбу. Поэт увязывался со мной, но рыбы не ловил, а садился рядом и читал полным голосом свои и чужие стихи.
Я несколько раз намекал ему, что рыба боится шума и уходит подальше от таких громогласных поэтов.
– Ничего! – отвечал поэт. – Пусть привыкает. Это вам неинтересно слушать мои стихи. А для рыбы это редкое развлечение. Жизнь у нее каторжная. Вода в реке ледяная, ил – грязный, жрет она черт знает что, в общем, всякую пакость – червей, личинок и горькие водоросли. И темно ей в воде, и зябко, и боязно. Только и жди, что где-нибудь по соседству вдруг лязгнет стальной челюстью щука. Тогда надо драпать вовсю!
Разговоры эти мешали мне, но приходилось терпеть: поэт знал наизусть много стихов и эпиграмм. Он сам их сочинял на ходу. Чаще всего он вспоминал шуточные стихи Олейникова:
Маленькая рыбка,
жареный карась,
Где твоя улыбка,
Что была вчерась?
Вскоре экономист уехал. После этого в Малеевке началась замечательная жизнь. Нас осталось всего двое, и мы сами удивлялись, почему ради двух человек дом еще не закрывают.
Поэт подобрел, стал даже задумчив и начал работать. Весь его яд будто выветрился в осеннем холодноватом воздухе.
Он каждый день писал стихи о закатах. Действительно, в эту осень над Подмосковьем горели прекрасные закаты. Они зажигали окрестные рощи, как зажигают свечи – одну от другой, – сумрачным желтым огнем.
В каждом закатном времени было несколько минут, когда краски начинали гаснуть, небо как бы взлетало к зениту и сиреневый сумрак бесшумно заполнял поля и леса. Листья все падали и падали, и этому, казалось, не будет конца,
Несмотря на запрет врачей, я написал в Малеевке повесть «Колхиду». Писалась она легко и быстро, без напряжения, и это меня даже пугало. Я наслушался писательских разговоров (в общем, справедливых) о том, что чем труднее пишется кпига, тем она обдуманнее и крепче.
Мне некому было показать свою новую повесть. Но на мое счастье в Малеевку приехал на несколько дней детский писатель Розанов, автор очень славной книги «Приключения Травки».
Я прочел ему несколько глав из «Колхиды», и он так ласково и просто похвалил ее, что я успокоился и даже решился отдать ее в горьковский альманах «Год шестнадцатый».
Горький прочел «Колхиду», как он сам сказал мне потом, «собственноручно» и сделал всего одно замечание. Относилось оно к цветку герани. Я написал, что герань – цветок мещанского обихода, главное украшение обывательских окошек.
Горький написал на полях, что никакие растения и цветы не могут быть мещанскими или пошлыми и что герань – любимый цветок городской бедноты, душных подвалов, где ютятся ремесленники. В народе издавна сложилось убеждение, что герань очищает тяжелый воздух слесарных, сапожных и других мастерских. Поэтому ее и любят.
Вскоре после Малеевки я встретился с Горьким, и он попрекнул меня тем, что я не замечаю красоты этого цветка.
– Может быть, попадете когда-нибудь в Италию, – сказал он. – Там вы повсюду увидите такую пышную герань, что от нее не оторвешь взгляда. А у нас лучшую герань выращивают, по-моему, в Новгороде Великом.
Все пригородные слободки этого чудесного города просто горят шарлаховой геранью. Вы были в Новгороде Великом?
– Нет, не был.
– Обязательно поезжайте. Обязательно! Попьете у слободских старушек липового чая. Удивительный вкус, но, правда, – на любителя.
Он побарабанил пальцами по столу и добавил:
– Местная особенность! Люблю местные особенности. Из них, как бы из густых красок, на полотне рисуется Россия. Вы любите художника Кустодиева?
– Очень.
– Все это явления одного порядка, – сказал Горький, следя за витиеватым дымком от своей длинной и тонкой папиросы. – Кустодиев, ярмарочные балаганы, выгоны в мураве, щепной духовитый товар, шали на плечах волжских красавиц, мезонины, герань на подоконниках, румяные закаты – именно те, что так славно отражаются в самоварах, мальчишки с расписными пряниками… Чудесный художник! Чудесный! Стихи любите? – спросил он неожиданно.
– Да. Но по-своему.
– Как это «по-своему»?
– Я не могу прочесть больше двух-трех стихотворений в день. Но эти два-три стихотворения я запоминаю надолго, иной раз на всю жизнь.
– Завидное качество, – сказал Горький, снова постучал пальцами по столу и добавил, глядя в сторону: – А я вот уже не могу. Склероз, что ли? А кем вы, милостивый государь, сейчас увлекаетесь? Из современных поэтов.
– Блоком. И Пастернаком.
– Богато живете! – заметил Горький. – Это похвально. Каких только чудес не наслушаешься у поэтов. А я все-таки больше всего люблю Пушкина. «Буря мглою небо кроет». Помните? «Выпьем, добрая подружка бедной юности моей».
Он пропел эти слова своим басом и задумался.
– Вот поезжайте в Новгород Великий. Там этих добрых подружек, как Арина Родионовна, полно. От них вроде и началась русская поэзия.
В ту осень в Малеевке я много читал поэтов – Васильева, Светлова, Заболоцкого, Пастернака. Я не удержался и прочел Горькому по нескольку любимых строк из этих поэтов. Он неожиданно растрогался.
– Как, как? – спросил он. – Прочтите еще раз, Я прочел из Васильева:
Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл
Поводырем по всей России
Ты сказку за руку водил…
А вот это – Пастернак:
Скорей со сна, чем с крыш, скорей
Забывчивый, чем робкий,
Топтался дождик у дверей,
И пахло винной пробкой…
– Точно сказано, – заметил Горький. – Да вы кто – прозаик или поэт? Пожалуй, поэт.
Он положил свою большую руку мне на плечо и слегка нажал на него.
– Валяйте! Живите так, как начали. Черт не выдаст, свинья не съест.
ВТОРОЙ ОСТРОВ. Пояснения Вадима Паустовского.
Паустовский не относился к тем писателям, что старались вести дневники регулярно и обстоятельно. В первую половину жизни он делал записи от случая к случаю, за что часто корил себя. Лишь с возрастом начал заполнять дневники более регулярно. Однако случались периоды, когда такие личные записи в них становились насущной потребностью. Так было, например во второй половине 1920-х годов. Об этом говорит даже сам их внешний вид. Если под рукой не оказывалось тетрадей и блокнотов, он мастерил их сам или писал на отдельных листках. Их сохранилось множество.
Вернувшись в Москву из Тифлиса в 1923 году, он, наконец, приступает к занятиям литературой как к главному делу своей жизни.
За плечами остался опыт Первой мировой и гражданской войн, трудных лет в жизни страны, породивших много сомнений, оставшихся с ним неясными до конца жизни. Его не перестают мучить сомнения, относящиеся как к событиям общественной жизни, так и личным. Эти мотивы занимают свое немалое место в записях.
Он уже несколько лет женат, в 1925 году в семье появится маленький сын Вадим, то есть я. После непродолжительного обитания в подвале старого особняка в Обыденском переулке семья получает две небольшие комнаты в коммунальной квартире кооперативного дома РОСТА на Большой Дмитровке. Именно Российское телеграфное агентство (позже ТАСС) становится для него на несколько лет постоянным местом работы.