– Не морочьте голову, – сказал он. – После обеда пойдем в порт. Надо же все равно захватить краску.
– Буду ждать вас в порту.
Я перешел мостовую.
На грузовом причале Павел разговаривал с матросом «Посейдона». Матрос стоял на носу баркаса и выбирал канат. Я разделся, сложил одежду под кустом и в одних трусах замешивал шпаклевку из сурика.
Подошел Павел.
– Почему один? Непорядок, – сказал он.
– Не мешает иногда побыть одному.
– С рыжей поругался?
– Ни с кем я не ругался. Она в колхоз уехала.
– Понятно. А то, смотрю, что-то вид у тебя не профессорский. Отчаянная девка. Подбегает ко мне, говорит: «Я вас с Володей видела, их там Степик бьет». – «Постой, говорю, здесь». Прибежал, темно, как в животе у негра после черного кофе. У самого спина зудит – ножа опасается, а тут еще она вертится, тебя ищет.
– Не помню, мы тебе спасибо хоть сказали?
– А на что мне оно? Куда мне его девать? Чего она в тебе нашла? Может, ты какой секрет знаешь?
– Ты что-то про Нюру Степику говорил. Что он с ней сделал?
– То же, что и с твоей рыжей, если бы поймал. С Нюркой из-за этого муж не стал жить.
– Как же Алеша промолчал?
– Да он и не знал. Я об этом потом стороной узнал. Нюрка, дура, молчала. Доказательств никаких. Значит, руби концы. Ты счастливый. Как тебя мать родила?
– Не понимаю.
– Наверно, в рубашке родила. Жениться на рыжей думаешь?
– Думаю.
Я размял в левой руке шпаклевку и стал втирать ее большим пальцем правой руки в пазы и выбоины левой скулы. Главное, чтобы был хорошо прошпаклеван нос: на него сильнее всего давит вода при встрече с волной. Павел лежал на песке, курил и время от времени сплевывал сквозь зубы.
– Неохота из города уезжать? – спросил он.
– А тебе охота?
– Мне что, я с детства в дороге. Сначала по детдомам, потом сам по себе. Весь берег изъездил. Зачем с яхтой возишься – все равно уезжаете.
– Послезавтра на косу сходим.
– Краска не высохнет.
– На таком солнце море высохнет.
– Пожалуй, высохнет. Чего на косе будете делать?
– Наши ребята в колхозе «Рот Фронт».
– Значит, к рыжей? Ядовитая девка. Я тебе по дружбе советую: нельзя ее так оставлять – уведут.
– Хватит, Павел. Я же вижу: Инка тебе самому нравится. Не приставай. Не приставай ко мне, а то поругаемся.
– Смотрю на вас – прямо профессора. Другой раз посмотрю – бычки в томате.
– На тебя тоже как посмотреть. Сказал бы, да ссориться неохота. Должники.
– Обо мне нечего говорить. Я все о себе сам знаю. А что не знаю, мне наш комсомольский вождь каждый день втолковывает. Я-то вижу: природа у вас с Алешкой разная, а какая – пока не пойму.
Матросы с «Посейдона», те, что были с нами у Попандопуло, сидели на причале. Один из них крикнул:
– Павел, кончай исповедоваться.
– Сейчас приду, – сказал Павел. – Завтра беру расчет и вечером открываю прощальный загул. Могу взять в компанию хоть одного, хоть всех троих, образование пополнить.
– Спасибо, Павел. Настроения нет. Мне и Витьке не повезло.
– Слыхал. Один хомут – что морской, что пехотный. Рванем?
– Нет. Мы на косу пойдем.
– Ну что ж, подходяще.
Я взял резиновый шпатель с косо подрезанным концом и затирал им шпаклевку. Шпатель упруго гнулся у меня под руками. Надо было следить, чтобы мастика сглаживала все трещинки и выбоины – следы времени, песка и воды. Работали только глаза и руки, а голова была свободна, и я мог думать.
– Володя! Подойди, дело есть! – крикнул Павел.
Павел сидел с матросами «Посейдона». На бухте каната лежала доска, и на ней стояли две бутылки водки, и рядом была брошена нитка копченой тюльки.
– Степика зимой ты заложил? – Павел налил четверть стакана водки и протянул мне. Я взял, не подумав.
– Может быть. Только я финки у него не видел.
– Финки не видел, – сказал матрос. – Он его пальцем ткнул. Сказал бы, что видел, – и порядок.
– Я же не видел.
– С кем той ночью еще дрались? – спросил Павел.
– Есть такой Мишка Шкура. Но мы не дрались: он не захотел.
– Какой Мишка?
– Придурок пересыпский. Слюнявый такой.
– Он. Точно. Он сейчас при Степике на шухере, – сказал матрос.
– Ладно. Степика придержим. Он сам сейчас под топором ходит. А там уедешь – и концы в воду. Только на глаза ему не попадайся. Выпей, – сказал Павел.
Мне не хотелось пить, но было как-то неловко возвращать невыпитый стакан.
– Чтоб они сдохли, – сказал матрос и подмигнул мне.
У меня судорожно сжалось горло и перехватило дыхание. Я, не видя из-за выступивших на глаза слез, протянул Павлу пустой стакан. Павел вложил в мою руку тюльку.
– Пожуй, – сказал он. – Федор, посмотри, где-то там лук за канаты завалился.
Я вернулся к яхте, дожевывая тюльку. Работа не пошла: у меня двоилось в глазах и голова стала неприятно тяжелой. Я дал себе слово никогда не пить водку и вообще больше ничего не пить. Я лег в короткую тень под кустом и заснул.
Сашка и Витька шпаклевали корму. Я лежал с открытыми глазами. Тень от куста покрыла ноги: значит, я проспал не меньше двух часов.
– Интересно, что сейчас Инка делает? – спросила Катя.
– То же, что ты делала: матрас соломой набивает, – сказал Витька.
– Я уверена, завтра она уже будет нас ждать, – сказала Женя.
– Она может ждать нас даже сегодня – это ее дело, – сказал Сашка.
Катя и Женя сидели сзади меня за кустом – я определил это по голосам. Витька сказал:
– Послезавтра пойдем на косу, и весь разговор.
– Смотри, он проснулся, – сказал Сашка. – Ничего себе работничек!
– Не приставай, – сказал Витька.
Я встал и пошел к морю умыться.
Мы не пошли на косу ни завтра, ни послезавтра…
Три дня, утром и после обеда, мы приходили в военкомат к лейтенанту Мирошниченко, и, едва мы появлялись в дверях, как он говорил:
– Сегодня ничего нет. Из города не отлучаться.
Он, по-моему, догадывался, что мы хотим куда-то поехать. А я не находил себе места в городе. Витька и Сашка с девочками не скучали, и мне с ними было еще хуже. Яхта стояла на воде, и они с утра до вечера носились по заливу, а вечером ходили в какой-нибудь санаторий смотреть кино. В городе портреты Джона Данкера заклеили новыми афишами с портретами Саула Любимова. Женя заявила, что необходимо сходить на концерт. Игорь и Зоя ее поддержали. Они слушали Любимова в Ленинграде и сказали, что пойти на концерт стоит. Игорь и Зоя все дни проводили с нами. А я под разными предлогами оставался один и один ходил по городу. Город – это не только дома и улицы, но и люди. Из близких мне людей в городе не было только Инки, и сразу появилась пустота, которую никем и ничем нельзя было заполнить. А город, как нарочно, никогда не был таким веселым, как в то лето. Я уходил в самую глушь Старого города. Я редко бывал здесь раньше. Кривые тихие улицы поднимались в гору, и в трещинах старых плит росла трава. За высокими заборами из ракушечника, в домах с галереями по фасаду жили татары и греки. Услышав шаги прохожего, на забор выпрыгивали огромные собаки. Они не лаяли и не нападали. Они просто шли по забору, вздыбив на загривке шерсть и приподняв в свирепой улыбке черную бахрому губ. Я проходил Старый город насквозь и снова спускался к морю на Приморский бульвар, на улицы, по которым гуляло много красивых женщин. В то лето, казалось, все красивые женщины страны съехались в наш город, на никем не объявленный конкурс красоты. Такие прогулки меня успокаивали: наверно, действовала сила контраста.
Под вечер я зашел к садовнику на Пересыпи, который выращивал голубые розы. Мы не были у него два года. В островерхом соломенном бриле, в выцветших синих брюках с матерчатыми подтяжками, перекрещенными на спине, садовник работал в розарии. По-моему, он совсем не изменился. А меня он, кажется, не узнал. Я сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуй.
Я облокотился на изгородь и смотрел, как он граблями ровнял под розами перегной.
– Давно не был, – сказал он.
Значит, он все-таки меня узнал. Я вошел в калитку и взял у него грабли, а он сел на перевернутую тачку. Много таких предвечерних часов провели мы в розарии. Голубые розы были недолговечны и без запаха. Сколько мы помнили садовника, он искал способ продлить жизнь и сохранить запах роз. Мы не понимали, зачем ему это?
– Все ищете? – спросил я.
– Бросил. Вывел три новых сорта, а голубых нет, – сказал он. – Природу не обманешь. Нет роз голубых оттенков. Наверное, голубой цвет не имеет запаха. А роза без запаха не бывает.
– По-прежнему красите?
– Крашу, что ж делать. Не хочу, а крашу. Люди требуют. Им лишь бы красиво. Пусть мертвая, но красота.
Я, как и прежде, не понимал, чем садовник недоволен: он и его голубые розы прославили наш город. Я привез тачкой две бочки воды и ушел. Мне и здесь было беспокойно. Когда два года назад я пошел к Инке на день рождения, я подарил ей три цветка голубых роз…
Я пошел в курзал пешком через весь город. На Приморском бульваре было много военных моряков. Мерным, неторопливым шагом прогуливались патрули. Они ходили по краю мостовой, подчеркивая свою обособленность. Потом я сидел в глухой части парка на перилах полуразрушенной каменной лестницы. Свет едва пробивался сюда с аллей. В море стояли огни. К пляжам приплыло много медуз, – значит, где-то прошел шторм, но море было спокойно, и огни кораблей отражались в черной воде. Берег был тоже усеян огнями; самые дальние и редкие горели на соляных промыслах. По береговым огням я мог назвать прилегавшие к морю улицы. Концерт кончился: я это понял по голосам в аллеях. Я подумал, что надо пойти встретить наших, но только подумал и продолжал сидеть.