Она взглянула на меня:
— Может быть, это так и есть. В каждом из нас живет несколько людей, — сказала она. — Совсем непохожих. И иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним. Или нет? — настойчиво спросила она.
— Во мне никогда не жили другие люди, — заявил я. — Я всегда и утомительно один и тот же.
Она живо покачала головой.
— Как ты ошибаешься! Лишь потом ты заметишь, как ты был не прав!
— Что ты имеешь в виду?
— Забудь это. Смотри — кошка на окне. И птица, которая поет, ни о чем не подозревая! Будущая жертва веселится!
— Она никогда не сцапает ее. Птицу надежно защищает клетка.
Элен рассмеялась.
— Защищает клетка! — повторила она. — Кому же нужна безопасность в клетке!
Проснулись мы под утро. Привратница кричала и ругалась. Я открыл дверь, одетый, готовый к бегству. Полиции, однако, не было.
— Кровь! — кричала женщина. — Будто она не могла сделать это как-нибудь иначе? Свинство! А теперь, конечно, явится полиция! Вот что получается, когда к людям относишься по-человечески! Тебя же еще и эксплуатируют! А за квартиру она не платила уже пять недель!
В тесном коридоре, в тусклом, сером свете, толпились жильцы из других комнат, заглядывая в дверь. Женщина около шестидесяти лет покончила жизнь самоубийством. Она вскрыла себе артерию на левой руке. С кровати капала кровь.
— Позовите доктора, — сказал Лахман, эмигрант из Франкфурта, который в Марселе торговал венками и иконками.
— Доктора! — завопила привратница. — Да она умерла уже несколько часов назад, разве вы не видите? Вот что получается, когда вас пускаешь! А теперь явятся полицейские! Они всех вас арестуют! А кто отчистит кровать?
— Мы можем ее вымыть, — сказал Лахман. — Только не впутывайте сюда полицию!
— А плата за квартиру? Откуда ее взять?
— Мы можем собрать деньги, — сказала старуха в красном халате. — Куда же нам иначе деваться? Имейте жалость…
— Я имела жалость! Тебя же только на этом ловят — и точка! Какие у нее там были вещи? Ничего!
Привратница бросилась искать. В комнате горела одна единственная электрическая лампочка. Ее обнаженный свет был тускл и желт. Под кроватью стоял дешевый фибровый чемодан. Привратница стала на колени перед железной койкой, с той стороны, где не натекла кровь, и осторожно вытащила чемодан. Толстая, в каком-то полосатом домашнем платье, она сзади напоминала огромное отвратительное насекомое, приготовившееся сожрать свою жертву.
Она открыла чемодан.
— Ничего! Пара тряпок да продранные туфли!
— Вот тут есть что-то, — сказала одна старуха. Ее звали Люси Леве. Она торговала на черном рынке чулками да склеивала разбитые фарфоровые безделушки.
Привратница открыла маленькую коробочку. На розовой подкладке покоилась цепочка и кольцо с небольшим камнем.
— Золото? — спросила толстуха. — Наверно, только позолота!
— Золото, — сказал Лахман.
— Если бы это было золото, она бы его продала, — заявила привратница, — прежде чем решиться на такое!
— На это не всегда решаются только из-за голода, — спокойно заметил Лахман. — А это золото. Маленький камень — рубин. Стоимость — по меньшей мере семьсот-восемьсот франков.
— Не может быть!
— Если хотите, могу продать это для вас.
— И при этом меня надуть? Нет, милый, не на такую напал!
Ей пришлось вызвать полицию. Избежать этого было невозможно. На это время все эмигранты, жившие в доме, постарались исчезнуть. Большая часть отправилась по обычному маршруту: наведаться к консульствам, продать кое-что из вещей, справиться насчет работы. Другие скрылись в ближайшей церкви, чтобы дожидаться там известий от одного из своих, оставленного на углу улицы наблюдателем. В церквах люди чувствовали себя в безопасности.
Там как раз служили обедню. У стен, перед молитвенными столиками, маленькими темными холмиками возвышались женщины в черных платьях. Пламя свечей было неподвижно. Вздыхал орган, блики света дрожали на золотой чаше, которую поднял священник и в которой была кровь Христа, спасшего мир. К чему же она привела, эта кровь? К кровавым крестовым походам, к религиозному фанатизму, пыткам инквизиции, сожжению ведьм, убийствам еретиков — и все во имя любви к ближнему.
— Не лучше ли пойти на вокзал? — спросил я Элен. — Там в зале ожидания теплее, чем здесь в церкви.
— Подожди еще немного.
Она подошла к скамейке под пилястром и стала там на колени. Не знаю — молилась ли она я перед кем, но мне вдруг вспомнился тот день, когда я ждал ее в соборе в Оснабрюке. Тогда я вновь обрел человека, которого не знал и который день ото дня становился для меня все более чужим и родным. Это было странно и это было так. Сейчас все опять было как тогда, но она ускользала от меня, я чувствовал это, ускользала туда, где больше не было имен, а только мрак и неизведанные законы мрака. Она не хотела этого и снова и снова возвращалась оттуда, но она не принадлежала уже мне так, как мне этого хотелось бы, да она, может быть, и вообще никогда не; принадлежала мне так. Да и кто же принадлежит кому-нибудь? И что такое вообще принадлежать друг другу? В этом слове нет ничего, кроме жалкой, безнадежной иллюзии честного бюргера! И каждый раз, когда она, по ее словам, возвращалась — на мгновение, на час, на ночь, — я чувствовал себя, как счетовод, который не имеет права заглядывать в свои гроссбухи и прямо, без единого вопроса, принимает то, что составляет его радость, его несчастье, его любовь и проклятие! Я знаю, для всего этого есть другие слова — дешевые, стертые, минутные, — но пусть они служат обозначению других отношений и других людей, которые верят, что их эгоистические законы писаны в книге судеб у бога. Одиночество ищет спутников и не спрашивает, кто они. Кто не понимает этого, тот никогда не знал одиночества, а только уединение.
— О чем ты молилась? — спросил я и сразу пожалел об этом.
Она странно посмотрела на меня.
— О визе в Америку, — ответила она, и я понял, что она сказала неправду.
У меня мелькнула мысль, что она молилась об обратном; я все время чувствовал в ней пассивное сопротивление мысли об отъезде.
— Америка? — сказала она однажды ночью. — Чего тебе там надо? Чего ради бежать так далеко? В Америке появится какая-нибудь новая Америка, а в той еще другая чужбина, разве ты не видишь?
Она не желала больше ничего нового. Она ни во что не верила. Смерть, которая ее грызла, уже не хотела уйти. Она расправлялась с ней, как вивисектор, который наблюдает, что произойдет, если изменить или разрушить еще один орган, потом еще один, еще одну клетку, потом еще одну. Болезнь играла с ней в чудовищный маскарад, как мы некогда, наряженные в чужие костюмы в маленьким замке. И порою на меня из глазниц пылающим взглядом смотрел то человек, который меня ненавидел, то другой, сдавшийся и обессиленный, то еще один — беспощадный, несгибаемый игрок. Иногда это была прости женщина, сломленная голодом и отчаянием, или человек, у которого не было никого, кроме меня, чтобы вернуться из мрака, и который был безмерно благодарен за это, терзаемый страхом перед уничтожением.
Явился наш соглядатай и сообщил, что полиция ушла.
— Лучше отправиться в музей, — заявил Лахман. — Там топят.
— Разве здесь есть музей? — спросила молодая худощавая женщина. Ее мужа арестовали жандармы, и она вот уже шесть недель ждала его.
— Конечно.
Мне вспомнился мертвый Шварц.
— Пойдем в музей? — спросил я Элен.
— Не теперь. Давай вернемся.
Я не хотел, чтобы она еще раз видела мертвую, но ее нельзя было удержать. Когда мы вернулись, привратница уже успокоилась. Наверно, она уже справилась о цене кольца и цепочки.
— Бедная женщина, — сказала она. — У нее теперь нет даже имени.
— Разве у нее не было документов?
— У нее был вид на жительство. Но его взяли другие, прежде чем пришла полиция. Они разыграли его на спичках, по жребию. Бумаги достались той, маленькой, с рыжими волосами.
— Ах, да, конечно, у рыжей совсем не было документов. Ну, что ж, мертвая бы это одобрила.
— Хотите посмотреть на нее?
— Нет, — сказал я.
— Да, — сказала Элен.
Я пошел вместе с ней. Женщина истекла кровью. Когда мы вошли, две эмигрантки обмывали ее. Они вертели ее, как белую доску. Волосы свисали до пола.
— Выйдите! — прошипела одна.
Я ушел. Элен осталась. Через некоторое время я вернулся, чтобы увести ее. Она стояла одна в маленькой комнатке в ногах у мертвой и смотрела на белое, опавшее лицо, на котором один глаз был приоткрыт.
— Пойдем же, — сказал я.
— Вот какие бывают тогда, — прошептала она. — Где ее похоронят?
— Не знаю. Там, где хоронят бедняков. Если это будет что-нибудь стоить, привратница об этом позаботится. Она уже собрала деньги.