Так она причитала, как вдруг одно происшествие остановило ее речь на самой середине. Комната или, лучше сказать, чердак, где лежала Молли, находился на втором этаже, то есть под самой крышей, и благодаря покатым стенам напоминал своей формой прописную греческую дельту. Английский читатель, может быть, еще лучше представит себе его, если мы скажем, что на нем можно было стоять, не сгибаясь, только посредине. Так как в этом помещении не было стенного шкафа, то взамен его Молли приколотила к стропилам старый плед, прикрывавший небольшое углубление, в котором висели и были защищены от пыли лучшие принадлежности ее туалета, вроде остатков знакомого нам нарядного платья, нескольких чепчиков и других вещиц, которыми она недавно обзавелась.
Этот завешенный угол был расположен в ногах кровати, непосредственно примыкая к ней, так что плед в некотором роде заменял недостающий полог. И вот, то ли сама Молли в порыве бешенства толкнула его ногами, то ли задел его Джонс, или же гвоздь или булавки вывалились сами собой, не могу сказать наверное, только при последних словах Молли злополучный плед упал, открыв все, что было за ним. спрятано, и среди разной женской рухляди там оказался (со стыдом пишу я, и с прискорбием вы прочтете)… философ Сквейр, в самой смешной позе, какую можно себе представить (так как ограниченность места не позволяла ему стоять прямо).
Поза эта весьма близко напоминала позу человека, посаженного на кол, в которой мы часто видим молодцов на улицах Лондона, не отбывающих наказание, но вполне его заслуживающих за такую непринужденность. На голове философа был ночной чепец Молли, а широко раскрытые глаза его были в минуту падения пледа уставлены прямо на Джонса, так что если связать с внезапно представшей фигурой мысль о философии, то едва ли кто-нибудь при таком зрелище мог бы удержаться от громкого хохота.
Я не сомневаюсь, что изумление читателя не уступит изумлению Джонса, ибо мысли, невольно порождаемые появлением степенного философа в таком месте, с трудом можно совместить с тем представлением о его характере, какое, наверное, сложилось у каждого читателя.
Однако, говоря по правде, эта несовместимость скорее воображаемая, чем действительная. Философы состоят из такой же плоти и крови, как и остальные люди, и как бы ни были возвышенны и утонченны их теории, на практике они так же подвержены слабостям, как и все прочие смертные. Действительно, вся разница, как мы сказали, состоит только в теории, но не в практике, ибо хотя эти великие существа мыслят гораздо лучше и мудрее, но поступают совершенно так же, как и другие люди. Они прекрасно знают, каким образом обуздывать желания и страсти и презирать боль и удовольствие, и знание это, приобретаемое без труда, способствует многим приятным размышлениям; однако его практическое применение стеснительно и неудобно, так что та же самая мудрость, которая научает их ему, научает их также избегать применения его на деле.
Мистер Сквейр был в церкви в то самое воскресенье, когда, как благоволит припомнить читатель, появление Молли в щегольском платье наделало столько шуму. Там он впервые увидел ее и был так пленен ее красотой, что уговорил молодых людей поворотить во время прогулки на другую дорогу, надеясь проехать мимо дома Молли и таким образом получить случай еще раз увидеть ее. Но так как в то время он никому не сказал о своих намерениях, то и мы не сочли нужным изложить их читателю.
В числе прочих частностей, нарушавших, по мнению мистера Сквейра, гармонию вещей, находились также опасность и трудность. Поэтому трудность, с которой, как ему казалось, было сопряжено обольщение этой девицы, и опасность, угрожавшая его репутации в случае огласки, так сильно его расхолаживали, что, по всей вероятности, он сначала намеревался ограничиться приятными мыслями, возбуждаемыми в нас созерцанием красоты. Ведь самые степенные люди, насытившись серьезными размышлениями, частенько не прочь полакомиться на десерт клубничкой; вот почему некоторые книжки и картинки находят себе приют в укромных уголках их рабочего кабинета и некоторые скромные части естествознания нередко служат главной темой их разговоров.
Но, прослышав дня через два, что твердыня добродетели уже взята, философ начал давать больше простора своим желаниям: он не принадлежал к числу тех привередливых людей, которые не прикасаются к лакомству, потому что другой уже отведал его. Словом, потеря невинности делала красотку в его глазах лишь привлекательнее, так как невинность служила бы преградой для его вожделений. Он приволокнулся и достиг цели.
Читатель ошибается, если думает, что Молли предпочла Сквейра своему более юному любовнику. Напротив, если бы ей пришлось ограничить выбор только одним, то победа, несомненно, была бы одержана Томом Джонсом. Мистер Сквейр не был также обязан своим успехом и той истине, что два лучше одного (хотя она имела свой вес). Решающим обстоятельством было отсутствие Джонса во время болезни; этим перерывом и воспользовался философ: несколько удачно сделанных Подарков настолько смягчили и обезоружили сердце красавицы, что при первом же благоприятном случае Сквейр восторжествовал над жалкими остатками добродетели, еще хранившимися в груди Молли.
Джонс явился к своей любовнице недели через две после этой победы и как раз в ту минуту, когда она была в постели со Сквейром. Поэтому-то мать и сказала ему, что Молли нет дома: старуха получала свою долю от доходов дочери и всячески ее поощряла и покровительствовала ей. Однако старшая сестра полна была такой зависти и ненависти к Молли, что, несмотря на то, что ей кое-что перепадало, охотно пожертвовала бы этим, лишь бы погубить сестру и подорвать ее промысел, — вот почему она открыла Джонсу, что Молли наверху в постели: она надеялась, что он застанет ее в объятиях Сквейра. Но так как дверь была заперта, Молли удалось это предотвратить: она упрятала своего любовника за плед или одеяло в тот угол, где он и был теперь так несчастливо обнаружен.
Едва только Сквейр появился на сцену, как Молли снова бросилась в постель с криком, что она погибла, и предалась отчаянию. Бедняжка была новичком в своем деле и не приобрела еще спокойной уверенности, выручающей столичную даму при самых рискованных обстоятельствах, либо подсказывая ей оправдание, либо внушая самый вызывающий образ действий с мужем, который из любви к спокойствию или из страха за свою репутацию — а иногда, может быть, и из страха перед любовником, если, подобно мистеру Константу в театральной пьесе, тот носит шпагу, — рад бывает закрыть на все глаза и спрятать рога в карман. Молли, напротив, онемела при появлении этой живой улики и честно отказалась защищать дело, которое ва минуту перед тем отстаивала с обильными слезами и торжественными и пылкими уверениями в преданнейшей любви и верности.
Замешательство джентльмена, скрывавшегося за занавесом, было немногим меньше. Некоторое время оя оставался без движения и, казалось, совершенно не знал, что сказать и куда устремить свои взоры. Джонс, изумленный, может быть, больше всех троих, первый обрел дар речи; живо оправившись от неприятных ощущении, вызванных упреками Молли, он разразился громким хохотом и затем с поклоном подошел и подал Сквейру руку, чтобы освободить его из заключения.
Выйдя, таким образом, на середину комнаты, где он только и мог разогнуться, Сквейр серьезно посмотрел на Джонса и сказал:
— Я вижу, сэр, что вы очень обрадованы этим великим открытием и, готов поклясться, с восторгом выставите меня на позор. Но если разобрать дело беспристрастно, то выйдет, что достойны порицания только вы. Я не виновен в обольщении невинности. Я не совершил ничего такого, за что та часть человечества, которая судит на основании закона справедливости, могла бы осудить меня. Гармония определяется природой вещей, а не обычаями, формальностями или гражданскими законами. Только неестественное нарушает ее.
— Отличное рассуждение, дружище! — отвечал Джонс. — Только почему ты думаешь, что я намерен выставлять тебя на позор? Право, никогда в жизни ты не доставлял мне такого удовольствия, и если ты сам не вздумаешь проболтаться, то это дело останется глубокой тайной для всех.
— О нет, мистер Джонс, — сказал Сквейр, — не думайте, что я так мало дорржу своей репутацией. Добрая слава есть род прекрасного, и пренебрежение ею нисколько не способствует общей гармонии. Кроме того, губить свою репутацию — значит совершать в некотором роде самоубийство, порок гнусный и презренный. Поэтому, если вы находите нужным молчать о моей слабости (а я тоже не без слабостей, ибо нет человека совершенно совершенного), то обещаю вам, что и я себя не выдам. Есть вещи, делать которые вполне пристойно — непристойно лишь ими хвастаться; ибо свет обладает таким превратным суждением о вещах, что часто подвергает порицанию то, что по существу не только невинно, но и похвально.