Оказывается, пока меня не было, произошло вот что.
Вернувшись из Наухайма, Леонора отпустила вожжи: она убедилась, что может доверять Эдварду. Согласен, это звучит странно, но для тех, кто сталкивался с нервными потрясениями, это не новость: судьба испытывает нас на прочность, готовит к самому худшему, но именно потом, когда напряжение спадает, мы оказываемся на грани срыва. Вдовы накладывают на себя руки после похорон, а не тогда, когда сидят ночами у постели тяжело больного мужа. Гребцы падают обессиленно на весла не во время изнурительного состязания по гребле, а под самый конец, когда гонка окончена. Точно так же и Леонора.
Сколько раз она проверяла себя по одной ей знакомым ноткам в голосе Эдварда, по тому, как тяжело и пристально смотрел он на нее налитыми кровью глазами, вставая из-за обеденного стола в гостинице в Наухайме, пока не убедилась: Нэнси в полной безопасности. И защитой несчастной девочке — не что иное, как нравственные принципы Эдварда, его кодекс чести, понимание, что с его стороны было бы слишком низко приударить за Нэнси. Леонора знала, что может быть спокойна за девочку: Эдвард не опасен. И в этом она была абсолютно права. Опасность исходила от нее самой.
Она потеряла бдительность, расслабилась, водоворот событий подхватил ее и закружил все стремительней. Возможно, вы решите, что, почувствовав, впервые в жизни, свободу от сдерживающих начал своей веры, она принялась действовать, как ей подсказывали ее инстинктивные желания. Не знаю, что именно произошло: потеряла ли она себя, выбрав такую линию поведения, или же, наоборот, впервые в жизни обрела свое природное «я», стоило ей чуть-чуть снизить планку требований, условностей, традиций. Она разрывалась между сильным чувством материнской любви к девочке и не менее острой ревностью — по-женски она понимала, что дорогой ей человек встретил единственную, неповторимую и последнюю в своей жизни любовь. В ней боролись несколько чувств: презрение, что он не устоял перед этой страстью, жалость за страдания, на которые он себя обрек, и уважение за его решимость удержаться и ничем не запятнать свою честь, — это последнее чувство было не менее сильным, чем два других, но признаться в нем — очень важный момент! — Леонора отказывалась.
Загадочная штука — душа человеческая. Кто знает, может, Леонора скрыто ненавидела Эдварда за проявившуюся в нем, так сказать, под занавес добродетель? Не исключено, если принять во внимание дальнейшее развитие событий. По-моему, она даже искала повод начать презирать его. Она понимала, что теперь-то уж потеряла его навсегда. А раз так, пусть страдает, мучается. В конце концов, не выдержит и пусть катится к чертям — всем им, безвольным, туда дорога. А ведь могла поступить совсем иначе. Чего проще — отослать девочку на время к друзьям, причем самой отвезти ее туда, найдя подходящий предлог? Конечно, это ничего не решило бы, зато это был бы достойный ход. Но в ту пору Леонора уже не могла здраво мыслить.
Она то принималась его жалеть — и действовала соответственно, то начинала ненавидеть — и тогда только ненависть руководила ее поступками. Она задыхалась — так рыба, выброшенная на берег, судорожно ловит ртом воздух или больной туберкулезом задыхается от недостатка кислорода. Ей безумно хотелось кому-нибудь открыться, излить душу. И она выбрала в качестве наперсницы девочку.
Возможно, ей было так удобнее. Она редко с кем откровенничала — даром что молчунья, человек очень закрытый. Близких подруг у нее вообще не было, если не считать миссис Уиллен, жену полковника, ту, что дала разумный совет насчет Дольчиквиты, да еще нескольких духовников, которых она знала с детства. Но жена полковника была далеко — на Мадейре, а духовников Леонора с некоторых пор избегала. В ее альбоме для визитеров стояло не меньше семисот имен, а поговорить по душам было не с кем. Истинная госпожа Эшбернам, хозяйка Брэншоу-Телеграф.
И вот эта великая женщина, владелица Брэншоу, целыми днями валялась в постели у себя в просторной, светлой, великолепной спальне, обставленной обитой ситцем мебелью в стиле «чиппендэйл»,[69] украшенной портретами покойных Эшбернамов кисти Зоффани[70] и Зуккеро.[71] Она заставляла себя встать только в том случае, если был намечен визит, и то, если ехать было недалеко, предоставляя Эдварду отвезти их с Нэнси до ближайшей развилки, где их встречали, или же прямо до соседей. Обратно возвращались порознь: она правила двуколкой, а Эдвард с девочкой ехали верхом. Леонора в ту пору верхом не ездила — замучили мигрени. Каждый шаг кобылы отзывался мучительной болью.
Зато двуколкой она правила уверенно, с улыбкой поглядывая сверху вниз на Гиммерсов, Фроунсов и Хедли Сетонов. Прямехонько восседая на козлах, она ловко бросала пенсы мальчишкам, кидавшимся со всех ног открывать перед ней ворота. Время от времени нагоняла Эдварда с Нэнси, мчавшихся наперегонки с борзыми, махала им рукой, бросала приветственную фразу: «Удачи вам!», и голос ее, высокий, чистый, разносился далеко окрест.
Несчастная одинокая женщина!..
Было, правда, и в ее жизни утешение: Родни Бейхем, сосед-помещик, встречая Леонору, неизменно провожал ее долгим взглядом. Три года прошло с тех пор, как она попыталась — безуспешно — завязать с ним роман. И все равно он, похоже, не оставил надежду: бывало, подъедет к ней зимним утром, скажет «Здравствуйте!» и смотрит на нее не то что умоляюще, а с готовностью: «Вот видите, я все еще, как говорят в Германии, к В. У. — к вашим услугам».
Это радовало. Не то что бы она подумывала возобновить отношения — просто приятно было знать, что есть в этом мире хоть одна преданная душа и принадлежит она симпатичному господину в спортивных бриджах. И, потом, это означало, что она все так же хороша собой.
Да, она по-прежнему была хороша. Сорок лет, а она все так же свежа, как в день окончания школы при святой обители: все те же формы, ни одного седого волоска, тот же блеск васильковых глаз. Конечно, она видела себя в зеркале, видела, что не изменилась, но мало ли — зеркала часто обманывают… Взгляд Родни Бейхема убеждал в обратном: зеркало не врет.
Вообще то, что Леонора ничуть не постарела, удивительно. Наверное, есть такой тип красоты и молодости, который создан для любования и в жизненных испытаниях оказывается поразительно стойким. Нет, это слишком вычурно сказано. Понимаете, если бы Леоноре выпало полное благоденствие, она скорей всего стала бы жесткой и властной. А так она поневоле настраивалась на действенно-сострадательный лад. А это редчайшее испытание. Нет, клянусь, Леонора, как всегда, ненавязчиво создавала впечатление искренней заинтересованности и сочувствия. Слушая тебя, она, казалось, одновременно вслушивается в одной ей доступную музыку сфер. При этом она не пропускала ни одного твоего слова, вникая в смысл сказанного, а это, как правило, был рассказ о чем-то печальном — вся история человечества такова.
Через сколько ночных кошмаров и ежедневных обид и страданий она, надо думать, помогла пройти несчастной Нэнси! Недаром девочка любила Леонору, как старшую сестру и советчицу. В ее любви было что-то от обожания, которое у католиков связано с культом Девы Марии и святых угодников. Сказать, что девочка, не задумываясь, положила бы свою жизнь к ногам Леоноры, значит не сказать ничего. Ну что ж, она и положила все, чем владела: свою невинность — и свой рассудок. Как знать, пожалуй, для Нэнси Раффорд сегодня было бы лучше умереть.
Впрочем, все это лирические отступления. От них трудно отрешиться, и все же постараюсь сосредоточиться на главном.
Итак, вернувшись из Наухайма, Леонора снова слегла с мигренью, а мигрень у нее всегда была продолжительной, по нескольку дней, и очень тяжелой — в такие дни она не могла говорить и совершенно не переносила шума. День за днем у ее постели дежурила Нэнси: часами она сидела тихо, неподвижно, меняя уксусно-водные компрессы, и думала свою думу. Для нее это была нездоровая обстановка — а разве ее обеды вдвоем с Эдвардом можно считать здоровой обстановкой? Но и для Эдварда ситуация была чертовски напряженной. Неудивительно, что он дрогнул. А что поделаешь? Бывало так, что он мог просидеть за обедом молча, потерянно, ни к чему не притронувшись. Если Нэнси обращалась к нему, он отвечал односложно. Он просто боялся, как бы девочка в него не влюбилась. А бывало и по-другому: выпьет немного вина; приосанится; начнет подтрунивать над Нэнси, вспоминая, как ее кобылка замешкалась перед безобидным препятствием из снопов и кольев, или примется рассказывать про обычаи жителей Читрала. Так бывало в те вечера, когда ему хотелось извиниться за свое невежливое поведение, за то, что не умел составить ей приятную компанию. Он решил, что тот их разговор на скамейке парка в Наухайме оказался для нее безобиден.
На самом же деле складывалась взрывоопасная ситуация. Постепенно у Нэнси открылись глаза: Эдвард не только добродушный дядюшка, эдакий ласковый пес или послушный сильный конь или давний-давний преданный друг. Это мужчина с очень переменчивым настроением. Если рядом не оказывалось собеседника, он впадал в состояние жуткой депрессии: через открытую дверь кабинета, служившего комнатой для хранения оружия, она видела лицо старого, убитого горем человека — мертвое лицо. Постепенно она призналась себе в том, что между людьми, которых она привыкла считать дядюшкой и тетей, существует глубокое разногласие. Эта мысль вызревала в ней очень медленно, пока не стала убеждением.