Отчего в здешнем лесу не слышно детского плача?
Слишком поздно. Слишком поздно для плачущих детей, он хотел спасти их, спасти побеги, которым не суждено было вырасти. Сняв мертвую руку с сырого мха, он приложил ее к холодному хрусталю графина. Рука и хрусталь слились в одно, казалось, он одинаково осязал и то и другое. Но, свалившись на бок в скудный мох, он почувствовал у себя в кармане револьвер и рассмеялся. Как легко все казалось когда-то, он думал, что это легко... Он стоял в туннеле и ждал поезда. Рельсы дрожали, чувствуя приближение смерти. Он думал, это так легко! Отложив в сторону револьвер, он снова рассмеялся — столь нелепо выглядело оружие в зеленом мраке.
«Здесь мой дом!» — повторил Вилфред на разных языках. Он скользил по склонам, спотыкаясь, весело чертыхался и вновь без всякой цели взбирался на скалы. Все тело его промокло, продрогло, и здоровая рука онемела. Теперь обе руки одинаковы. Вилфред тихо хлопнул одной о другую: обе теперь сравнялись. И ноги тоже, видно, скоро онемеют в этой сырой мгле, ноги в тонких, разъезжающихся ботинках. Пусть кто хочет придет за ним сюда, пусть будет его гостем, кто бы ни пожелал, пусть ищет его в этих зеленых безднах — безднах его души. Он примет все с благодарностью...
Нет, он никогда не бывал в этом краю. Куда-то исчезли деревья, прежде застилавшие небо, но все небо в тучах. Вилфред тяжело брел по болоту, высоко вздымая вверх руку с графином; теперь — ближе к вечеру — в хрустале уже не играло солнце. Это его первый день в здешних местах, и он уже угасает. Почти весь день Вилфред все шел и шел, по дикий край словно шел за ним следом. И снова впереди овраги. Вилфред упал — рухнул в один из них и долго лежал на дне в грязи. Затем отхлебнул из графина, расплескав виски. Небывалая жажда томила его: сколько воды кругом, а напиться нечем...
Он пососал грязную траву на дне оврага и так и остался лежать с гладкими стеблями во рту.
Случались дни и часы, когда он ясно помнил, что все это однажды уже было с ним, что тогда он тоже искал и куда-то все шел и шел... Разница лишь в том, что теперь он узнал свой край, что, быть может, теперь ему уже не надо искать.
Графин был пуст, и теперь ему неоткуда было черпать силы. Он оставил графин на вершине пригорка, чтобы заметить по нему, если он возвратится вспять. Но сколько он ни ходил, он ни разу больше не видел его. Почему-то ему было приятно знать, что графин стоит на вершине холмика, сверкая прозрачным хрусталем, и каждое утро первым ловит лучи солнца еще до того, как оно взмоет вверх, рассеивая пары, поднимающиеся над этой промозглой землей. Будто это вовсе и не графин, а гномик: стоит на холме гномик, стоит и оглядывается вокруг одним глазом.
Но скоро силы совсем оставили его, и он уже не мог идти, только полз понемногу вперед с долгими передышками. И всюду он видел все тот же пейзаж. Он уже знал наперечет эти острые скалы, склоны, покрытые скудным мхом, и расселины, подстерегавшие путника. Он перестал их бояться. Он теперь ничего не боялся. Он надолго впадал в забытье, лежа на земле, и во сне к нему приходили всякие люди и звери. Больше он не разговаривал с самим собой, теперь в нем не совмещалось несколько разных людей. Он был един, он обрел цельность и простоту. Стал почти ничем.
Но однажды он вдруг приподнялся с земли в какой-то сырой дыре и стал ощупывать свои руки и ноги, проверяя, слушаются ли они его. Они не слушались. Тогда он рассмеялся и, нарушив безмолвие, много дней стоявшее вокруг, вспомнив маленькую пьяную девочку в парке, воскликнул:
— Весь мир мой!
Однажды вечером перед ним возникла тропинка. Возникла из ничего в ранних сумерках, и вдруг прихлынули силы. Он зашагал по ней. Эту тропинку протоптали люди, плотно утрамбовав землю, — она отчетливо видна в светлых сумерках. Иногда тропинка вдруг исчезает, и тогда он не старается ее отыскать — у него нет воли искать ее. Но тропинка возникает снова и бежит дальше, и у него нет воли с ней расстаться. Тропинка, возникшая из ничего, обрела над ним странную власть, оживив его онемевшие ноги, она вилась, оставляя какой-то след в нем самом... И он бредет, словно к некой цели, оттого, что тропинка вьется и, значит, ей ведомо нечто, что она хочет ему открыть.
Но сумерки скоро сгустились, заморосило, и он перестал различать тропинку, он совсем не видит ее, только ноги видят или, может, угадывают ее, ноги идут протоптанной лентой. То под горку сбегает она, то снова взбирается вверх, но тут ногам уже трудно угнаться за ней: чуть ли не вся сила ушла из них. Тропинка сама волочит их за собой... А ноги еле-еле волочат его самого и даже взносят на пригорок вслед за тропинкой. Она почти все время петляет по пологим холмам, и тут дело спорится само собой: он шагает мелкими деревянными шажками, разве что порой его заносит то в одну сторону, то в другую. А что — чем плохо, когда тебя ведут за собой. Он по-прежнему не смеет узнать, куда ведет эта тропка, но идти стало легко. Будто чья-то чужая воля сейчас движет им, и он бредет, распрямившись во весь рост. Лишь иногда, случается, он вдруг рухнет оземь и, пытаясь подняться, елозит по земле руками. Но и руки тоже чувствуют власть тропинки, даже искусственная рука и та чувствует. И он ползет по тропинке на четвереньках, предоставив ей вывести его к цели. Наверно, так зверь находит свою нору.
Тропинка вывела его. Блаженное ощущение покоя охватило его: наконец-то! Он подполз к отвесной горной стене, где зияла дыра, и пробрался внутрь. Знакомый запах встретил Вилфреда, но мозг его тоже будто омертвел. Странное дело, мысли мгновенно ускользают куда-то, стоит ему попытаться на чем-то их остановить...
Когда он очнулся, ему показалось, будто он видит сон. Он узрел картину, знакомую издавна: солнце играло в нитях паутины. Безупречное, сверкающее кружево паутины, усеянное в лучах утреннего солнца бисером росы, закрывало вход в пещеру. Он сразу узнал эту пещеру, еще даже не осознав, что сам он — внутри нее. Это же та самая пещера, где он некогда прятался мальчишкой, здесь он сидел когда-то, сжимая стеклянное яйцо, которое дала ему фру Фрисаксен.
Но в пещере холодно. Тело его потянулось к теплу и свету. Он пополз, медленно, с бесконечной осторожностью и, подобравшись к паутине, замер, страшась разрушить чудо — бусинки росы опадут, и сверканье погаснет... Все силы напряг он, чтобы порвать лишь те немногие нити, которые не мог не порвать оттого, что тело его тянулось к теплу и свету. Но, коснувшись паутины, понял, что это невозможно. Он порвал сперва одну нить, затем другую. Посыпался бисер! На миг вся великолепная тончайшая сеть повисла в утреннем солнце. В следующий миг ее уже не было — он разрушил ее. Тело добилось своего. Теперь только бы лечь, растянуться. Солнце поднимается все выше.
Когда он проснулся, над ним стоял великан. Вверху торчала маленькая головка, почти что рыжая — мальчишеская голова. Великан что-то говорил ему.
Потом Вилфред поел немного и вновь провалился в сон, а когда открыл глаза, великан снова стоял над ним, но уже не казался столь огромен: просто крупный мужчина, его могучий торс венчала мальчишеская голова. Это был Том, ну конечно же, Том, сын садовника, приятель его детских лет. Том наклонился и проговорил что-то вроде того, что, дескать, наконец-то ты пришел в себя... И только тогда Вилфред понял, что и сам он тоже присутствует здесь, он — Вилфред. И лежит в незнакомой комнате.
Том сказал:
— А я уж думал, ты отдал концы!..
Потом прошло несколько дней, и вот они сидят лицом к лицу, расположившись на ящике с надписью «Искусственное удобрение». Том говорил без умолку, сыпал словами, которые не так-то легко было разобрать. Они пили кофе. Вилфред опустил взгляд: на нем были чужие ботинки, чужие брюки, он слышал, как Том сказал: «Настало время». Но Тома будто не радовало, что оно настало.
— Ты должен знать правду, — сказал он, — тебя разыскивают.
— Зачем же ты подобрал меня?
— Сам не знаю. Просто так: смотрю — лежит человек. Мы же с тобой вроде земляки. А вообще-то, скоро все это кончится.
Да, скоро все это кончится. Неужели Вилфред не знает? Неужели не следит за событиями? Разгром немцев уже стал фактом — или вот-вот станет.
— Мы готовимся взять власть в свои руки!
— Мы?..
Конечно, Вилфред все это знал, не знал лишь, что крах столь близок.
Веснушчатое мальчишеское лицо Тома залилось краской. Из тех лиц, что с годами не меняются. Том был теперь огромный мальчишка лет сорока с лишним... женат на голландке, у него четверо детей. Вдвоем с женой он превратил запущенное садоводство в первоклассное хозяйство. Брат жены участвовал в Сопротивлении и погиб смертью храбрых. Том рассказывал о себе неохотно — не с другом ведь говорил...
Том ответил:
— Мы — это все, кто с нами. — Он мог бы добавить: «Вот ты, к примеру, не с нами». — А вообще-то, ты ведь, помнишь, спас меня, когда я тонул.