Вот и сорвалось с моих губ это слово. Разумеется, любовь, счастье, истина и все прочие абсолюты приписаны к той же конюшне, что и пресловутая кобылица, — это совершенства, которые не существуют. Если хочешь быть понятым, говори вульгарным языком… Мы счастливы, счастливы оба, даже несмотря на то что существуют всякие ссоры и булавочные уколы, о которых я уже говорил и которые продолжают и будут продолжать колоть нас пониже спины по два, по три, если не четыре раза в день. В нашей двухкомнатной квартирке с кухней ровно ничего романтического… Ничего от литературы. Будничная жизнь, равновесие, крепнущее взаимное согласие, совместная мойка посуды и совместная очистка от шелухи докук, расшифровка знаков внимания, общее наше желание не переживать эпилога (в жизни эпилог ни к чему), но и не ограничиться только эпизодом… таково наше определение счастья, скромного счастья в домашнем передничке. Определение довольно точное, если не считать известного сожаления, что наше счастье могло бы быть более блистательным, и легкого стыда за то, что нельзя разделить его со всей Вселенной и можно только содействовать личным примером его всеобщему распространению.
Я уже слышу, как меня одергивают фреды: «Ты обуржуазился, омещанился». Да об этом и речи нет. Принять то, что есть человечного (и только это!) в буржуазных порядках, — еще вовсе не значит обуржуазиться. Любой конформизм покоится на нескольких вполне определенных ценностях, и великая ловкость буржуазии заключается в том, что она аннексировала известную мудрость, известный разумный и продуманный модус поведения, известное количество достоинств (она именует их «добродетелями»), которые ей удалось выдать за свои собственные и которые служат ей в качестве витринной приманки. Следует разоблачать это мошенничество, одновременно с заблуждением бунтарей, которые не желают делать отбор и отбрасывают прочь все разом, не подозревая, что тем самым дают оружие в руки противника, привыкшего стоять на страже именно на территории морали.
Но я слышу и другие голоса (с которыми иной раз сливается и голос моей гордости): «Если ты даже не обуржуазился, ты все равно остепенился. Ты потерян для бунта, мы разочаровались в тебе!» Знаю я этих доморощенных любителей антиконформизма, которые обожают свои шлепанцы и загадочность своих проклятых душ, искусство для искусства и бунт ради бунта (при том условии, конечно, что он не задевает их привилегий и ограничивается посягательством на чужие). Вряд ли стоит им объяснять, что бунт в себе ничто, ни к чему не ведет, что с его помощью можно лишь переоценивать ценности, ограждая их почтительностью, а почтительность — бич для мысли; и что, с другой стороны, этот бунт должен также ограждать себя от собственной стихийной ярости, судорог и извращений; что в конечном счете не горячие бунты, а бунты остывшие наиболее прозорливы, наиболее действенны.
Нет, я не остепенился. Тем не менее я буду начеку. Нищета, усталость, время и привязанности, которые терпеливо, как медлительные жернова, перемалывают все, — вот что сплошь и рядом утихомиривает бунтарей. Но и успех также, более того — он излюбленное оружие врага, который охотнее поглотит вас, чем вступит с вами в бой, дабы обескуражить тех, кто собирается вам подражать: «К чему все это? Вы же сами видите, он не устоял». Я хочу устоять. И устою. Это беспокойное подергивание бровей, этот ужас перед пошлостью и млением, эта оглядка, с которой я придерживаю свои идеи, свои чувства, свои радости, свои аппетиты, — все это верный признак старения. Хватай-Глотай завещал мне свою требовательность и предостерегал от чрезмерности его эксцессов. Да будет он за это вознагражден почетным изгнанием! Самым разумным обычаем афинян был остракизм в отношении неугодных им лиц. Последний бунт, самый полезный, это тот, который подымаешь против самого себя…
— О чем ты думаешь, милый? — спрашивает Моника, осторожно, как облатку причастия, разламывая круг тишины, залегшей под абажуром.
Я уже говорил вам о булавках! Ненавижу эти вечные «милый», срывающиеся с влажных губ. Ненавижу этот вопрос, этот извечный женский припев. Ответить: «О тебе» — значит сказать глупость или ввести человека в заблуждение. Ответить: «Ни о чем» — обычно фальшь (отсюда и ложь) или, что еще хуже, правда (что не свидетельствует о силе вашего интеллекта). Внутри черепушки у меня не так уж голо, но я не желаю, чтобы моя Далила выведывала и обстригала мои мысли. Впрочем, как раз сейчас я ни о чем не думаю, не мечтаю, я просто «удалился», как некогда, когда я влезал на вершину моего погибшего ныне тиса. И признаться, делаю это с большим трудом и меньшей охотой, чем раньше. Ребенком я мог отделить себя от своей жизни, которая была лишь ненавистным ожиданием. А сейчас эта жизнь, хоть и не удовлетворяет меня полностью, она уже не ожидание, а начало, и я неотделим от нее.
— Подвигается твоя статья, Жан? — продолжает Моника, не испугавшись моей немоты, и между двух взмахов иголки взмахивает ресницами.
Ограничимся кратким «да» и продолжим работу. Речь идет о том, чтобы подвести итог не самому себе, а другим. Такова моя роль, и, в сущности, лучшее средство познать себя — через сравнение. Действительно, моя статья подвигается. Речь идет о большой статье, о первой моей большой статье. Золотая тема! Репортаж о юных правонарушителях, за который я ухватился как за счастливый случай. Я многому научился и могу теперь многим поделиться с другими, и в первую очередь секретом моей относительной удачи. Для того чтобы направить собственные свои претензии по другому руслу и кое в чем их пересмотреть, нет ничего лучше, как более тесное знакомство с более реальными бедами. Как ни странно, но оказывается, самые острые проблемы не те, в которые ты был погружен, а те, поверхности которых ты лишь коснулся. Я уже говорил, что мне надоело быть каким-то исключением, носиться со своим «Я» с большой буквы, как с черной жемчужиной на булавке для галстука. Я всегда ненавидел благотворительность, которая творится во имя справедливости, меня трясет при мысли, что, быть может, в моих проклятиях слышится нищенская нотка: «Не обойдите меня, добрые дамы и господа, вашим негодованием!»
А здесь ничего похожего. По-видимому, защищать других — лучшее средство защитить себя. В течение недели я таскался по различным приютам, переступал десятки негостеприимных порогов. Меня пугают эти дети, но чем я могу им помочь? Время от времени о них говорят все; о них уже сказали все, а не сказали, в сущности, ничего. И моя добрая воля сделает ничуть не больше. Я сам чуть было не оказался среди них… Тише! Мой сын спит всего в трех метрах от меня, и не стоит вспоминать подобные вещи в такой от него близости. Я сам чуть было не стал вроде них, и поэтому я знаю. Помогать им — это еще мало, надо их любить, но давайте договоримся, любить не всех скопом, а одного за другим, ибо в области чувств лишь через единственное число приходишь к множественному.
Я подымаюсь с места, мне жарко, я шагаю по комнате. Мне чудится, что за мной по пятам идет мое маленькое счастье, что оно запыхалось, оно вопрошает меня, так ли уж оно безмятежно, как я утверждаю, раз оно еще позволяет мне принимать к сердцу чужие беды. Моника, уколов палец, тихонько сосет его, чтобы не разбудить ребенка, а мои ботинки даже не скрипнут! Ты право, «мое неповторимое я»! Я уже разучился выть, но никогда я не успокоюсь, не буду доволен собой (это я-то, всегда собой довольный!) вплоть до того дня, пока все, мне подобные, не найдут то, что нашел я в этой маленькой квартирке. Ведь необходимо наконец сказать, что вы принесли мне, вы оба, что вы значите для меня и что я, возможно, заслужил вопреки моим выходкам, ибо никогда не грешил равнодушием. Чувствую, что впадаю в торжественный тон, которого боюсь больше чумы, но на сей раз мне плевать. Жена стала искуплением за мать, и дитя любви — искуплением за дитя ненависти. Он уже где-то далеко, сердитый родительский окрик, упрек «хулителю семьи»! Его семьи, да. Но отнюдь не всякой семьи. Откуда он это взял? В худшем случае «хулитель» в возрасте от пятнадцати до двадцати лет, когда безбородый нигилизм готов все обобщать и все обобщает наспех, я усомнился в целесообразности этого института. Но поскольку живая материя состоит из клеток, с какой стати мне провозглашать, что все семьи, все клетки ненавистны, желая отомстить за одну нашу, пораженную гангреной. Напротив, моя здоровая клетка — это мой реванш… Знаю, знаю! Каким жалким покажется этот реванш тем, кто привержен традиции Атридов и посвящает свое суровое рвение Року. Для них красивое горе — это «благодать», божественная привилегия, с высоты которой можно и должно измерять радости жизни, этой плебейки жизни. Я слышу, о жители подлунного мира, ваши вопли анемичного презрения! Слышу, они доходят до самых сокровенных глубин моего «я», особенно в такие вечера, как сегодня, когда меня захлестывает гордыня. Ах, да заткнитесь вы! Дайте мне жить тем, от чего вы подыхаете с досады! Заткнитесь вы, «разрушители» мира!