Генерал Морейра рассчитывал, что чтение его речи займет около двух часов — это страниц тридцать пять-сорок, из которых три будут посвящены автору «Амазонок». Кандидат в академики сознавал, что память о классике и его поэма требуют большего внимания, но ядром речи должен стать разбор произведений трех генералов, занимавших это место до абсурдного избрания Антонио Бруно. Морейра вгрызался в труды своих предшественников так же отважно, как когда-то ходил в атаку. Это был настоящий пир интеллекта.
Первый генерал оставил потомкам только один, и довольно тощий, томик в сто двенадцать страниц, который назывался «Знаменательные даты в истории бразильского народа». Под одной обложкой были собраны его речи на различных годовщинах — главным образом по случаю побед, одержанных бразильскими войсками во времена Империи. Тем не менее речей хватило на то, чтобы их автор, многозвездный генерал, вошел в число членов-учредителей Бразильской Академии. Этот симпатичный старик прожил на свете больше девяноста лет: скупо писал, зато щедро помогал новорожденной Академии, когда она была еще бедна и никому не внушала доверия.
Его преемником стал другой генерал, который, напротив, оставил после себя обширную библиографию, но умер через несколько месяцев после того, как стал академиком. Он был чрезвычайно плодовит: сочинил восемь толстых томов о войне в Парагвае [31], четыре тома о Цисплатинском конфликте, не успев дописать исследование о войне против аргентинского диктатора Росаса: в свет вышел только первый том задуманной серии, а два других остались ненапечатанными. Не напечатаны они и по сей день. Морейра читал некоторые из этих книг и очень высоко их ставил. Он утверждал, что памфлет «Тиран Лопес» очень близок его собственным работам: их сближает одно чувство — пламенный (и слепой) патриотизм.
Третий генерал был известен не только как автор серьезных и очень любопытных исследований о языках, обычаях, верованиях амазонских индейцев. Это была личность почти легендарная: он пересекал дремучие леса, переплывал реки, пробирался через топкие болота, проникал к индейским племенам, которые никогда не видели белого человека. И сочинения его, и поступки были озарены светом истинного гуманизма: он относился к дикарям с симпатией и уважением. Антонио Бруно, говоря о нем в своей речи при вступлении, назвал его поэтом — «не столько книги его, сколько сама жизнь есть воплощение подлинной и высокой поэзии».
Поразмыслив над книгами и судьбами трех генералов, Валдомиро Морейра придумал заглавие, под которым решил опубликовать свою речь, это краткое, но обстоятельное исследование: «Бразильская армия в Бразильской Академии».
На долю Антонио Бруно, который всегда казался генералу поэтом, лишенным мужественности и нравственных устоев, пришлось в речи чуть больше страницы. И то много! Но, как сказал бы этот распущенный виршеплет, перепевавший французов: «Noblesse oblige» [32].
Генерал пролистал сборники стихотворений и очерков покойного Бруно и остался недоволен как поэзией, так и прозой. Бруно употреблял верлибр (он им злоупотреблял!), пренебрегал строгим размером и точной рифмой, а без этого — что же за стихи?! Зачастую темно по смыслу, туманно… Сюрреализм! Не образ, а иероглиф. Не чувствуется работы над словом. Множество галлицизмов.
Генерал присутствовал на возобновленном спектакле по пьесе «Мери-Джон» — его пригласил академик Родриго Инасио Фильо — и нашел, что пьеса эта легкомысленная и банальная. Ну а что касается «Песни любви покоренному городу», то Бруно, если и вправду хотел создать воинственную песнь, призывающую к борьбе, должен был взять за образец «Лузиады» или по крайней мере «Амазонки» — в них черпать вдохновение. Вывод генерала Морейры был таков: Антонио Бруно — дутая величина, пустоцвет, погремушка. Разумеется, он не собирался высказывать свое мнение с трибуны — традиция Академии требовала, чтобы преемник воздал предшественнику хвалу без всяких оговорок.
Однако никто не мог помешать генералу неодобрительно отзываться о легкомысленном барде в частных разговорах во время двухнедельных напряженных трудов в библиотеке Малого Трианона.
Изюминкой речи будет мысль о том, что место, со дня основания Академии принадлежавшее армии, ныне снова занимает представитель вооруженных сил. Славная традиция восстановлена. Бруно был нелепым исключением из замечательного правила.
Одни академики поддакивали, давая болтливому генералу выговориться, другие слушали молча — Морейра воспринимал и то и другое как одобрение и согласие. Единственный кандидат может позволить себе роскошь не скрывать своих взглядов. Антонио Бруно в речи генерала Валдомиро Морейры представал штафиркой сомнительных нравственных качеств, затесавшимся в общество безупречных генералов.
Дона Мариана Синтра да Коста Рибейро направляется туда, где в штофном кресле сидит в углу библиотеки местре Афранио Портела. Оттуда хорошо видна склонившаяся над столом фигура генерала Морейры. Афранио просит извинения и под тем предлогом, что свет бьет в глаза, садится спиной к претенденту. Потом достает из папки пожелтевший ломкий лист бумаги. Вверху — инициалы поэта, под ними — аккуратными, почти рисованными буквами выведено название стихотворения: «Пеньюар». Местре Афранио протягивает листок даме, которая едва может справиться со своим волнением:
— Вот он. Я храню его как святыню. У каждого свои реликвии, не правда ли?
Глаза доны Марианы влажнеют, по щеке скатывается слеза: гостья не смахивает ее.
— Последняя его мысль была обо мне… Столько лет прошло, а он не забыл…
Тогда, на панихиде Бруно, местре Афранио поздоровался с нею — она молча стояла в кругу друзей покойного поэта. В осанке этой дамы чествовалась порода, а в огромных глазах — давняя затаенная грусть. Время не пощадило ее красоту, посеребрило волосы. Местре Афранио слышал, как она вздыхала; о чем думала эта женщина, какие воспоминания не давали ей покоя?
Потом они не виделись несколько месяцев, а вчера раздался междугородный звонок — большая редкость в те времена. Дона Мариана звонила из Сан-Пауло и просила принять ее. Они условились о встрече в Малом Трианоне, и вот она стоит перед ним, сжимая дрожащими пальцами лист бумаги, слезы катятся по ее щекам, в голосе слышатся еле сдерживаемые рыдания. Но дона Мариана берет себя в руки — это она умеет — и говорит:
— Когда ему исполнилось двадцать лет, мы устроили праздник, который продолжался целые сутки. Мы отправились в ювелирный магазин, и я подарила Бруно часы — он вечно опаздывал на свидания. Мне уже шел тридцать третий год, Антонио называл меня бальзаковской дамой, но он вовсе не хотел меня обидеть — напротив. — Она улыбнулась сквозь слезы.
Местре Афранио быстро прикинул в уме: на двенадцать лет старше Бруно… значит, сейчас ей примерно шестьдесят шесть. Не скажешь… Она выглядит даже моложе, чем четыре месяца назад: исчезли мешки под глазами.
Словно отгадав его мысли, дона Мариана произносит:
— Да, мне шестьдесят шесть лет. Я не могла встретиться с вами сразу после похорон Бруно, потому что в Сан-Пауло легла в клинику для маленькой пластической операции. Я это сделала по просьбе Алберто — он любит мои глаза, и я убрала мешки, которые их портили.
Алберто да Коста Рибейро — это ее муж, один из финансовых магнатов, кофейный король, крупнейший предприниматель, латифундист, экспортер. Местре Афранио давно знаком с ним: отец Алберто был компаньоном его тестя.
— Пока не исчезли рубцы, я не могла показаться на людях и жила все это время в нашем поместье в Мато-Гроссо. Там так хорошо… Тихо… А третьего дня мне в руки попал старый номер «Карреты» со статьей Перегрино Жуниора, и я узнала, что перед смертью Бруно написал на листке бумаги слово «Пеньюар». Перегрино считает, что это заглавие стихотворения. Вы не можете представить себе, как я разволновалась! В смертный час Бруно думал обо мне, вспоминал свою «бальзаковскую даму»!..
— Это и вправду заглавие стихотворения? — скромно любопытствует местре Афранио.
— Он не успел написать его. — Дона Мариана поднимает голову, чуть сощуривает глаза («…глаза твои речной воде подобны», — писал когда-то Бруно). — Он так гордо именовал своей студией мансарду на шестом этаже маленького студенческого пансиона на бульваре Сен-Мишель. Пансион сохранился и по сей день на углу улицы Кюжа и Бульмиша. Я думала, что встреча с Антонио сломает мне жизнь, а вышло как раз наоборот. — Она глядит в сочувственное лицо Афранио. — То, что я вам скажу, звучит нелепо, но это чистая правда: Антонио Бруно спас мой брак, это он сделал меня верной и любящей женой.
Ох, эти женщины, любившие Бруно! Все как на подбор — воплощенная тайна, от них голова идет кругом: ничего не поймешь, как ни старайся. Какой роман можно было бы написать!..