Его послушные плечи вяло опустились. Голова томно поникла.
Маленькая старушка, тотчас осознав свою беспомощность, воспылала материнским гневом. Это же просто невыносимо, что она не может заставить его податься в нужную сторону! Волны ее желаний разбивались об утесы его лености. Ей ужасно захотелось побить сына.
— Не знаю, как и быть с тобой, — сказала она прерывающимся голосом. — Ты не хочешь делать ничего, о чем я прошу тебя. Ты не обращаешь на мои слова ни малейшего внимания. Для тебя я не больше значу, чем муха. Что же мне с тобой делать?
Она смотрела на него с вызовом, в ее глазах горел огонь бессильного гнева.
Джордж поглядел на мать иронически.
— Не знаю, — вымолвил он холодно. — Кто ты такая, в сущности?
Он догадывался о ее переживаниях, видел, что она боится, как бы он не взбунтовался. Он вытянул ноги с развязной насмешкой заправского бретера.
— В сущности, что ты собой представляешь?
Старушка расплакалась, не стыдясь своего горя, не мешая слезам стекать по щекам. Она глядела в пространство, и сын понял, что она вспоминает силу и всю волю своих молодых лет. Она как бы признавалась перед лицом рока, что теперь она всего лишь увядшая трава, способная только сгибаться под ветром. Неожиданно его охватил стыд. К тому же за последние несколько дней у него явилось желание быть любезнее. Ему представилось, что, уступив, он сделает нечто значительное.
— Ладно, — сказал он, стараясь подавить в себе раздражение, — ладно, если тебе так нужно, чтобы я пошел, значит придется мне идти.
С неподвижным, странным лицом, мать подошла и поцеловала его в лоб: «Хорошо, Джордж!» В ее мокрых глазах было выражение, которого он не мог понять.
Старушка надела чепец и шаль, и они вышли вместе. Мать была необычно молчалива, и Джордж удивлялся, почему она не радуется его присутствию. Он возмущался, что она так мало ценит его самопожертвование. Несколько раз он даже хотел остановиться и отказаться идти дальше, чтобы таким способом вынудить у нее признание своих заслуг.
В темной улице, между двумя вознесшимися как башни жилыми домами, приютилась маленькая церковь. Напротив нее горел красный уличный фонарь, красиво отражавшийся в мокром тротуаре. Он был похож на нечто призрачное. Подальше сияющие огни проспекта пересекали золотистой чертой черную улицу. Грохот колес и резкие звонки неслись оттуда, сливаясь в шум, который является эмблемой большого города. Казалось, что шум этот чем-то оскорбляет торжественное и строгое маленькое здание. Он предвещал близкое вторжение варваров. Маленькой церквушке суждено было пасть раздавленной, с безграничным и возвышенным презрением к своим убийцам.
Входя вместе с матерью в церковь, Келси ощутил внезапную дрожь. Его колени тряслись, это место внушало ему страх. Угроза таилась и в красном мягком ковре, и в дверях, обитых кожей, усеянных маленькими бронзовыми шляпками гвоздей, которые проникали ему в душу своими безжалостными глазками. А что касается матери, то она приобрела здесь совершенно иной вид, так что он побоялся бы к ней обратиться. В этот грозный миг он чувствовал себя совсем одиноким.
В вестибюле стоял человек, он приветливо взглянул на них. Изнутри доносилось пение. Для Келси оно прозвучало миллионом голосов. Он страшился минуты, когда распахнутся двери. Ему захотелось отступить, но в этот момент любезный человек отворил двери, и Джордж прошел за матерью в центральный придел маленькой церкви. Ему показалось, что там бушует море огней, от которых он сам становится прозрачным. Бесчисленные взоры, обратившиеся к нему, были неумолимы, холодно оценивали.
Люди только что кончили петь. Руководитель собрания подал знак приостановить службу, пока вновь пришедшие не найдут места. Маленькая старушка медленно пошла в первые ряды. По временам она задерживалась, чтобы высмотреть свободные стулья, но, видимо, не находила подходящих. Келси переживал настоящие мучения. Ему чудилось, что мать никогда не сможет решиться. Неописуемо волнуясь, он пошел несколько быстрее, чем она. Вдруг она остановилась, чтобы бросить оценивающий взгляд на какие-то стулья, а Джордж нечаянно вырвался вперед. Он круто повернул обратно, но в это время она возобновила свое глубокомысленное шествие по церкви. Джордж готов был убить ее. Он чувствовал, что каждый мог заметить его пытку; собственные руки казались ему чудовищно распухшими тушами. Он пришел в дикую ярость, от которой даже губы его слегка побелели. Теперь он был готов на какую-нибудь неистовую, кощунственную выходку.
Старушка заняла наконец свое место; сын уселся рядом медленно, с напряжением. Он испытывал сильнейшее желание встать и выйти.
Когда же из-за туманной дымки стыда и унижения перед его глазами возникла общая картина, Келси с удивлением обнаружил, что глаза окружающих отнюдь не прикованы к его лицу. По-видимому, только руководитель собрания заметил его. Он выглядел серьезно, торжественно и грустно. То был бледнолицый, но упитанный молодой человек в черном, до верху застегнутом сюртуке. Для Келси было ясно, что мать уже говорила о нем молодому священнику, и тот старается теперь внушить ему, какую печаль вызывает созерцание его, Джорджа, грехов. Келси тотчас возненавидел этого человека. Какой-то мужчина, одиноко сидевший в углу, начал петь. При этом он закрыл глаза и откинул голову назад. Другие, сидевшие на бесчисленных стульях, подхватили гимн, как только уловили мелодию. Келси слышал слабое сопрано своей матери. Горела одна люстра посредине, и в дальнем конце помещения можно было различить кафедру проповедника, окутанную мглой, торжественную и таинственную, словно гроб. К ней подступила зыбкая темнота, на которую по временам падал отблеск меди или светящегося, как сталь, стекла, — там угадывалось присутствие Армии Неведомого, обладательницы великих и вечных истин, безмолвно внимающей этой церемонии. А высоко наверху неясно рисовались замызганные окна в свинцовых переплетах, напоминающие уныло окрашенные флаги; они лишь изредка отражали случайные темно-красные лучи ламп. Келси погрузился в размышления о чем-то неопределенном, присутствие которого он чувствовал в церкви.
Один за другим люди вставали и коротко говорили о своей религиозной вере. У иных получалось слезливо, другие были спокойными, бесстрастными, убеждающими. Некоторое время Келси внимательно прислушивался. Люди эти возбуждали в нем сильное любопытство. Ему незнакомы были такие типы.
В конце довольно долго говорил молодой священник. Келси был поражен: судя по внешности молодого человека, трудно было ожидать от него такой бойкости; но эта речь не подействовала на Келси, разве только доказала еще раз, что над ним тяготеет проклятие.
Иногда Келси раздумывал, любит ли он пиво. Он вынужден был развивать в себе способность поглощать этот напиток. Родился он с отвращением к пьянству и должен был упорно с этим бороться, пока не научился выпивать от десяти до двадцати стаканов без дрожи и отвращения. По его мнению, выпивка была непременным условием счастья и желанного положения светского столичного человека. В салунах заключалась для него тайна уличной жизни. Он понимал улицу, если знал ее салуны. Пьянство и то, что ему сопутствует, были для него как глаза чудесного зеленого дракона. Он следовал за этим чарующим блеском, а блеск не нуждается в пояснениях.
После вечеринки у старика Бликера Джордж почти исправился. Его утомила, измучила вся эта суматоха, и он смотрел на нее, как смотрел бы на скелет, сбросивший с себя пурпурную мантию, — ему хотелось отвернуться. Но постепенно он снова обрел умственное равновесие. И он признал, со своей точки зрения, что все это было не так уж страшно. Это головная боль заставила его преувеличивать. Попойки не гибель, как он назвал ее однажды в порыве раскаяния. Напротив, это была всего лишь неприятная случайность. Все же он решил впредь быть осторожнее.
Когда снова настал вечер молитвенного собрания, мать подошла к нему, полная надежды. Она улыбалась, как будто ее просьба удовлетворена заранее:
— Ну что, пойдешь со мной сегодня в церковь?
Джордж повернулся к ней с красноречивой поспешностью, а затем уставился в угол.
— Думаю, что нет, — сказал он.
Мать со слезами на глазах пыталась понять его настроение.
— Что на тебя нашло? — спрашивала она, вся дрожа. — Ты никогда еще не был таким, Джордж! Никогда ты не был со мной таким грубым и скверным…
— О, я совсем не грубый и не скверный, — вставил он, выйдя из себя.
— Нет, ты именно такой! Уж не помню, когда я слыхала от тебя приличные слова. Ты только и стараешься грубить. Не знаю, что и думать. Не может быть… — тут в ее глазах промелькнуло, что она собирается поразить и припугнуть сына тягчайшим обвинением, — не может быть, чтобы ты пил!..