Женский рот, тонкие губы которого слипались и разлипались, шепотом говорил о том, что в пустом зале поместится куда больше народу, чем если он будет заставлен креслами и диванами, и о том, как напрасно сидеть, как напрасно лежать, когда снаружи хлещет дождь, или град, или снег, с ветром или без оного, или солнце, более-менее отвесно. Женщину эту звали Прайс, то была на редкость тощая и скаредная особа, примерно тридцатью пятью годами ранее на полном скаку вошедшая в пору менопаузы и увядания. Уотт был рад вновь услышать ее голос, вновь увидеть радужные пузырьки слюны. Был он рад и когда тот утих.
Теперь зал ожидания был не таким пустынным, как Уотт поначалу предположил, если судить по присутствию, примерно в двух шагах спереди от Уотта и в стольких же справа, предмета, имевшего, казалось, некоторое значение. Уотт не определил, что это такое, хоть и потрудился склонить голову, изогнув шею, в этом направлении. Это не было частью ни потолка, ни стены, ни — хоть это вроде бы и соприкасалось с полом — пола, — вот все, что Уотт мог утверждать касательно этого предмета, да и это немногое он утверждал с оговорками. Но этого немногого было достаточно, для Уотта было достаточно, более чем достаточно, возможности того, что нечто в этом помещении помимо него находилось внутри его пределов.
Запах, необычайно зловонный и в то же время чем-то знакомый, побудил Уотта предположить, что под досками у его ног скрывается разлагающийся остов какого-нибудь мелкого животного вроде собаки, кошки, крысы или мыши. Поскольку пол, хоть и казавшийся Уотту каменным, был в действительности весь выстлан досками. Этот запах был настолько силен, что Уотт чуть не поставил сумки и не вытащил носовой платок, или, точнее, рулон туалетной бумаги, лежавший у него в кармане. Поскольку Уотт, чтобы сэкономить на стирке и, несомненно, доставить себе удовольствие, убив двух зайцев одним выстрелом, никогда не прочищал нос, разве только если обстоятельства позволяли прямое вмешательство пальцами, ничем, кроме туалетной бумаги, каждый отдельный клочок которой, как следует пропитавшийся, скомкивался и отшвыривался прочь, а руки с большим успехом прочесывали волосы или терлись друг о дружку, пока не начинали сиять.
Запах, однако, вовсе не был тем, что Уотт поначалу предположил, а несколько иным, поскольку со временем становился все слабее и слабее, чего не сделал бы, будь он тем, что Уотт поначалу предположил, а под конец совсем пропал.
Но вскоре он вернулся, тот же самый запах, повитал в воздухе и снова исчез.
Так продолжалось несколько часов.
Было нечто в этом запахе, что, как ни крути, нравилось Уотту. Хотя он ничуть не печалился, когда тот пропадал.
В зале ожидания постепенно сгущалась тьма. Не было больше темной части и менее темной части, нет, все теперь было одинаково темным и оставалось таким некоторое время.
Наступала эта значительная перемена незаметно.
Некоторое время в зале ожидания было совсем темно, затем темнота в зале ожидания начала медленно озаряться, повсюду, крайне медленно, и это продолжалось с неизменной скоростью, пока расширенному глазу не стала смутно видна каждая часть зала ожидания.
Теперь Уотт увидел, что его спутником все это время было кресло. Оно стояло спинкой к нему. Мало-помалу, пока становилось светло, он узнал это кресло так хорошо, что под конец знал его лучше, чем те многочисленные кресла, на которых он сидел, или стоял, когда до чего-нибудь не дотягивался, или натягивал обувь на ноги, или приводил ноги в порядок, одну за другой, подрезая и подпиливая ногти и протыкая ложкой мозоли.
Это было высокое, прямое, черное деревянное кресло с подлокотниками и на колесиках.
Одна из его ножек была прикручена к полу посредством скобы. Что до остальных, то не на одной, а на всех имелись схожие — если не такие же в точности — кандалы. Не на одной, а на всех! Но шурупы, некогда, несомненно, крепившие их к полу, были милосердно удалены. Через вертикальные прутья спинки Уотт частично видел камин, доверху забитый золой и углями чудесного серого цвета.
Это кресло пробыло в зале ожидания вместе с Уоттом все то время, пока было темно, потом совсем стемнело, и все еще было с ним, когда начался бодрящий рассвет. Его же, в конце концов, можно было унести прочь и поставить где-нибудь еще, или продать на аукционе, или отдать.
Все остальное, насколько Уотт видел, было стеной, или полом, или потолком.
Затем на стене неспешно проступила большая цветная репродукция коня Джосса, изображенного в профиль стоящим на поле. Сперва Уотт различил поле, потом коня, а потом, благодаря подписи великого? и коня Джосса. Этот конь, как следует утвердившись на земле на четырех своих копытах, опустил голову и, казалось, без аппетита приценивался к траве. Уотт наклонил голову, чтобы выяснить, действительно ли это конь, а не кобыла или мерин. Однако эти интересные данные были скрыты, просто скрыты, бедром или хвостом, скорее из приличия, чем из хороших манер. Освещение свидетельствовало о приближавшейся ночи, надвигавшейся буре или и о том, и о другом. Трава была жидкая, сухая и изобиловавшая тем, что Уотт принял за разновидность сорняка.
Конь, казалось, и стоять-то едва мог, не то что бежать.
Этот предмет тоже не всегда здесь был, не всегда, возможно, здесь будет.
Донельзя тощие мухи, вдохновленные на новые усилия еще одной зарей, снимались со стен, потолка и даже пола и большими отрядами устремлялись к окну. Там, прижавшись к непроницаемым плоскостям, они наслаждались светом и теплом долгого летнего дня.
Вдали раздался веселый посвист, и чем ближе он звучал, тем веселее становился. Поскольку настроение мистера Нолана всегда поднималось, когда поутру он приближался к станции. Поднималось оно также и ввечеру, когда он ее покидал. Стало быть, дважды в день мистеру Нолану был гарантирован подъем настроения. А когда настроение мистера Нолана поднималось, он не больше мог удержаться от веселого посвиста, чем жаворонок — от пения во время полета.
После распахивания всех станционных дверей с видом штурмующего крепость у мистера Нолана была привычка удаляться в комнату отдыха носильщиков и выпивать там первую за день бутылочку портера за вчерашней вечерней газетой. Мистер Нолан обожал читать вечернюю газету. Он прочитывал ее пять раз: за чаем, ужином, завтраком, утренней бутылочкой портера и обедом. Вечером же, будучи натурой весьма галантной, он относил ее в женское заведение и оставлял там на видном месте. Мало что из грошовых удовольствий приносило больше радости, чем вечерняя газета мистера Нолана.
Мистер Нолан, отперев и шарахнув о косяки калитку и дверь билетной кассы, подошел к двери зала ожидания. Будь его посвист не столь пронзителен, а вход не столь шумен, он расслышал бы за дверью настораживающий звук монолога под диктовку и вошел осторожно. Так нет же, он повернул ключ и башмаком пнул дверь так, что та влетела внутрь с неимоверной скоростью.
Бесчисленные полукруги, столь блистательно начинавшиеся, как это бывало во все предыдущие утра, закончились не грохотом, который так любил мистер Нолан, нет, все без исключения они закончились в одной и той же точке. А причиной этому было то, что Уотт, раскачиваясь и бормоча, стоял к двери зала ожидания ближе, чем та была шириной.
Мистер Нолан разыскал мистера Гормана на пороге, где тот прощался со своей матерью.
Теперь я волен, сказал Уотт, приходить и уходить, когда мне вздумается.
Там, где сходился ворс, было четыре подмышки, четыре здоровых подмышки. Уотт видел потолок с необыкновенной четкостью. Он не поверил бы в эту его белизну, если бы ему о ней рассказали. После стены это было отдохновением. После пола — тоже. Это было таким отдохновением после стены, пола, кресла, коня и мух, что глаза Уотта закрылись, чего они обычно не делали днем ни в коем разе, разве только ненадолго время от времени, чтобы не пересохнуть.
Бедняга, сказал мистер Горман, наверно, нам стоит позвонить в полицию.
Мистер Нолан всецело был за то, чтобы позвонить в полицию.
Поможем ему подняться, сказал мистер Горман, возможно у него сломана кость.
Но мистер Нолан не смог заставить себя сделать это. Он стоял посреди билетной кассы не в силах двинуться с места.
He думаете же вы, что я буду помогать ему подняться в одиночку, сказал мистер Горман.
Мистер Нолан не думал ничего.
Давайте вместе поставим его на ноги, сказал мистер Горман. А потом, в случае надобности, вы позвоните в полицию.
Мистер Нолан обожал звонить. Это удовольствие редко ему перепадало. Но в дверях зала ожидания он остановился и сказал, что он не может. Он сожалеет, сказал он, но он не может.
Возможно, вы правы, сказал мистер Горман.
(Пропуск в рукописи.)
Но мы же не можем так его оставить, сказал мистер Горман. «Пять пятьдесят пять» прибудет — он сверился с часами — через тридцать семь и… (Пропуск в рукописи.) …тихо прибавил: А «шесть четыре» сразу же за ним. Казалось, мысль о «шесть четыре» по какой-то причине удручала его более всего. Нельзя терять ни минуты, воскликнул он. Он поднялся, откинул голову, опустил руку, державшую часы, на уровень головки (у мистера Гормана была крайне длинная рука) члена, поместил вторую на макушку и взглянул на циферблат.